Изменить стиль страницы

Прошел год. Кира повзрослела, вытянулась. Вместо длинных кос она носила теперь короткую мальчишескую прическу. Веленов раздобыл обмундирование для всего ансамбля: кирзовые сапоги, гимнастерки, юбки защитного цвета. Бригада стала выглядеть по-фронтовому. Появились чтецы, танцоры, остроумный конферансье. Как-то незаметно Кира превратилась в администратора — договаривалась о концертах, о дополнительном пайке для артистов, о транспорте, принимала новых участников и закупала инструменты. Ее собственное участие в концертах уходило все дальше, на задний план, за кулисы. Она понимала, что еще год-два и ей незачем будет выходить на сцену, но расстаться с бригадой не могла — поездки давали ей возможность бывать в госпиталях.

Однажды на набережной в бывшей школе № 4 она встретила Громову. Военфельдшер шла по коридору, опираясь на палку. На ее гимнастерке поблескивал Орден Красной Звезды.

— Приходила прощаться, — сказала она просто, — валялась здесь больше месяца, теперь вот выписали. К матери в деревню загляну и снова в часть. Наши уже в Белоруссии. Слыхала?

— Софья Петровна, а можно мне с вами? — спросила Кира. — Я санитаркой работала.

— Прав таких, чтоб брать, кого захочу, больше не имею. Да и делать тебе там нечего. Без тебя управимся. Каждому свое, девочка. — Некоторое время Громова молчала, потом сказала, глядя в сторону: — Вот слушала ваш концерт и думала о том, что прав был тогда Валера Веленов, что не отпустил тебя со мной. А ведь мог бы и направить. Мог! Ты — комсомолка и доброволец. Большое это дело — знать, кого к какому делу пристроить. И как это он сумел тогда тебя разглядеть? Я вот не сумела. Думала: маменькина дочка, белоручка, фронтовой романтики захотелось… Ну уж я бы тебе выдала романтику! А для чего? Глупо бы получилось. Ты совсем из другого теста. Я на фронте, может, сто смертей видела и слезинки не проронила, а тут слушаю вашу игру и реву, как дура. У нас в полевом лазарете комиссар был. Прокофьев Леонид Иванович. Так тот на скрипке играл. Бывало, ввалишься к нему в землянку прямо из операционной, руки по локти в крови, суток трое не спавши… Настроение такое — хоть волком вой, а через пять минут… Не могу я тебе словами рассказать, как он это делал, а только вроде бы у него для каждого из нас свой подход имелся. На каждый конкретный случай. Ты Аню Смирнову помнишь? Веснушчатая такая, нос пуговкой… Нет, не помнишь? Ее под Мозырем убили, Так на ее могиле комиссар вместо речи, как это полагается, стал на скрипке играть. Да нет, ты слушай, чего скажу: не какую-то там панихиду, а обыкновенную песню! Старинную, правда. Оказалось— ее любимая песня! Мы, бабы, не знали, а он знал. Бот какой он был, этот комиссар Прокофьев. Да… А ты все своего ищешь? Что ж, может, и найдешь…

Как в конце зимы бывает день, когда среди снега вдруг потянет весной, так зимой сорок третьего года ощутимо запахло Победой. В январе сорок четвертого надежда превратилась в уверенность. Весной в Приволжске все жители, как по команде, сняли с окон затемнения; к празднику Первомая горсовет распорядился покрасить фасады домов, выходящих на площадь, и центральные улицы, в киосках торговали настоящим мороженым на сахарине; открылись многие техникумы и училища, в том числе музыкальное. Город принимал довоенный вид.

Концертная бригада Ордынцевой продолжала существовать— она обслуживала теперь колхозы, лесоучастки и детские сады — но Киры в бригаде больше не было.

Солнечным майским утром в город ворвалась Победа. Ее ожидали со дня на день, и поэтому сосед Киры, бухгалтер Лизунов, всю последнюю неделю не спал — сидел у репродуктора. Именно он, одуревший от счастья, прокричал с балкона слова, разбудившие старый дом в Тихом переулке, а за ним и весь город. Незнакомые люди обнимались, целовались и плакали. Днем, празднично одетые, они слонялись по городу, пели, плясали и снова плакали от огромного, нахлынувшего на них чувства.

Для Киры ожидание вестей от Бориса стало особенно мучительным. Домой вернулись все, кому положено было вернуться судьбой, и даже кое-кто, воскресший из мертвых. Возвращались уцелевшие узники Бухенвальда, Майданека, Освенцима. Кира расспрашивала их особенно настойчиво. Чтобы людям было легче вспоминать, она носила с собой фотографию Бориса. Бывшие узники добросовестно вглядывались в бледный любительский снимок и, покачав головой, отходили. Некоторые, жалея Киру, отвечали неопределенно: «Кажется, был такой. Куда отправили? А кто его знает! Может, бежал. Да, точно: бежал из лагеря. Ждите, надейтесь…» И она ждала, и надеялась, и хваталась за каждые такие вести, пока не поняла, что ее жалеют, и тогда расспрашивать бывших узников перестала.

Зоя Александровна первая посоветовала ей забыть Пальнова и обзавестись семьей. Ей самой не было еще и сорока, и она не хотела оставаться одинокой. Незадолго до этого разговора к Ордынцевым зашел старый знакомый отца, тоже музыкант, а теперь морской офицер. Он приехал в краткосрочный отпуск. Зоя Александровна приняла его как старого знакомого, но затем между ними завязалась переписка. Вскоре она получила письмо, в котором старый знакомый признавался в любви и просил стать его женой. Поколебавшись немного и вволю поплакав, Зоя Александровна собралась и уехала, обещая вернуться сразу же после оформления брака и забрать дочь к себе.

Надо сказать, что слово свое она сдержала — приехала в Приволжск, но, забрав кое-какие вещи, уехала обратно, распростившись с дочерью на этот раз окончательно. Ехать с ней Кира отказалась.

Уезжая, Зоя Александровна устроила Киру на свое место в швейное ателье. Гимнастерок здесь больше не шили, на манекены напяливали бостоновые костюмы и платья из трофейного панбархата. Из «маспошива» осталась только одна номенклатура — белье для военных госпиталей, Кира попросила, чтобы ей дали именно эту работу. Заведующая удивленно взметнула выщипанные брови: на «маспошиве» швеи зарабатывали мало.

Однажды утром, торопясь на работу, Кира случайно толкнула на тротуаре какого-то старика. Извинившись, хотела пробежать мимо, но он сам остановил ее, поймав за рукав. Это был преподаватель музыки Зелинский, сильно постаревший, сгорбленный и седой. Кира знала, что во время войны он потерял четырех сыновей, два из которых погибли в фашистских концлагерях.

— Вот ты какой стала! — говорил Зелинский, разглядывая ее сквозь толстые стекла пенсне. — А мы все стареем, стареем… Ну как музыкальные успехи? — он взял ее руку в свою, совсем как пятнадцать лет назад. И, конечно, сразу все понял. — Да, да… Сколько хорошего пропало из-за этой проклятой войны, каких человеческих ценностей не досчитаемся!

— Что вы! — Кира засмеялась. — Музыка ничего не потеряла от того, что я ей изменила. Зато сейчас я умею делать все: шить, стирать, штопать, сажать картошку… Приходите ко мне в гости, я вас накормлю отличной картошкой!

Она разговаривала с ним не как с учителем, а как с добрым, слабым стариком. Однако он все-таки оставался ее учителем. Вежливо поблагодарив за картошку, неожиданно сказал:

— Вот что, голубушка, извольте прийти в училище завтра. Ах да, вы работаете… Тогда скажите, в какой день вам это будет удобно. Завтра в шесть вечера? Отлично. Жду вас в четвертой аудитории. А теперь ступайте, ступайте. Вам могут объявить выговор.

И ушел, непохожий на прежнего, но оставшийся неизменным в главном.

На следующий день было воскресенье. Кажется, они оба забыли об этом. Она очень боялась опоздать и пришла в училище на полчаса раньше. И только тут вспомнила: учитель назначил встречу в четвертой аудитории, а она находится— по крайней мере, находилась раньше — на пятом этаже. Зелинский же из-за больного сердца никогда не поднимался выше третьего… Может быть, номера аудиторий изменены?

Она вошла в вестибюль, хотела по привычке поправить прическу перед зеркалом, но не обнаружила его на прежнем месте — вместо зеркала стоял вделанный в стену несгораемый шкаф. На дверях висели таблички с устрашающими надписями: «Посторонним вход воспрещен!», «Вход только по пропускам». В здании музыкального училища поочередно размещались: детский дом, госпиталь, снова детский дом и вот теперь какое-то учреждение. Музыкальному училищу оно оставило один пятый этаж.