Изменить стиль страницы

Расстались они, когда по булыжной мостовой загрохотала подвода с молочными бидонами, и дворник Максим Петрович, сладко зевая, лениво шаркнул метлой по панели.

Дверь Кира открыла своим ключом. Родители спали в креслах, даже во сне сохраняя на лицах суровое осуждение. У отца на ногах были надеты разные ботинки, на матери — платье наизнанку.

Кира сбросила туфли у порога, прокралась на цыпочках в свою комнату, сняла сарафан и нырнула под одеяло как раз в тот момент, когда репродуктор голосом преподавателя гимнастики Гордеева бодро проговорил:

— Доброе утро, товарищи. Станьте прямо…

А через месяц началась война. Кира провожала Бориса Пальнова на вокзал. Здесь, на перроне, в толпе, где все целовались и плакали, они решили не целоваться, так как знали, что расстаются ненадолго и все еще впереди, но в последний момент в душе Бориса что-то дрогнуло — он нагнулся и неловко прижался губами к Кириному открытому рту — она как раз хотела ему что-то сказать… Потом он прыгнул в открытые двери теплушки и стал смещаться влево. Кира не сразу поняла, что эшелон тронулся. Она не побежала за ним, как другие, не цеплялась за ступеньки, не плакала. Мимо нее бежали люди, голосили, как по покойнику, бабы, плакали перепуганные ребятишки. Орущая толпа подхватила ее и понесла, швыряя в разные стороны, пока не выбросила на песчаную отмель за пакгаузом. Платье на ней оказалось помятым, белые парусиновые тапочки истоптаны сапогами, волосы растрепались.

Какая-то женщина рядом с ней закричала истошным голосом:

— Роди-и-май! Проша-а-ай! Не увижу боле-е-е!

— Как вам не стыдно! — сказала Кира. — Радоваться надо, что есть возможность избавить мир от фашизма! Вот разобьют гитлеровцев и вернутся…

Женщина обхватила ее руками, прижала к груди.

— Пла-ачь, глупая! Пла-а-ачь!

Кира вырвалась из ее рук и ушла с вокзала.

Дома мать укладывала вещи отца в большой кожаный «брюссельский» чемодан. С ним отец ездил на курорты и в заграничные командировки. Растерянный, смешной и нескладный в новой полувоенной форме, в очках, он старательно и неумело помогал жене в этих необычных хлопотах и говорил без умолку. Кира из приличия не ушли в свою комнату, а забралась с ногами в кресло и сделала вид, будто внимательно слушает. На самом деле мысли ее были далеко. Отец не был похож ни на одного из тех, кого она видела рядом с Борисом на вокзале и, тем более, на самого Бориса. «На моего Бориса», — подумала она и покраснела. Те были спокойные, подтянутые, улыбающиеся. В их движениях не замечалось спешки или растерянности, а наоборот, была твердая уверенность. Такую же уверенность Кира хотела видеть в своем отце, но понимала, что это невозможно. Ее отец был музыкант. Даже сейчас, одетый в отутюженную гимнастерку и галифе защитного цвета, он говорил не о винтовках и пулеметах, а о своей музыке.

— Понимаешь, Зайка, музыка — это тоже орудие! Барабаны и флейты родились именно в армии, и, если хочешь, то благодаря войнам. Их создали, чтобы звать воинов в бой, вселять в их сердца смелость и м… хорошее настроение… Заенька, не забудь, пожалуйста, зубную щетку.

— Что вселять? — переспросила рассеянно слушавшая Кира.

— Я хотел сказать, боевое, дочь моя, хотя, если разобраться, это одно и то же. Впрочем, ты не военная и тебе этого не понять. Позвольте, о чем я говорил? Ах да… Поскольку я уверен, то со всей ответственностью заявляю, что любой инструмент, будь то виолончель или скрипка, может в определенных обстоятельствах сыграть свою роль м… в победе над врагом! Заенька, не клади тапочки, прошу тебя! В армии мне дадут сапоги.

— Дадут — возьмешь, — отвечала Зоя Александровна, — а без тапочек нельзя. Что же ты, весь день будешь ходить в сапогах?

Проводив отца, они долго не могли войти в опустевшую квартиру. У Зои Александровны, по ее словам, не хватало сил, а Кире просто нужно было побродить одной. Если б можно было перенести почтовый ящик в сквер напротив дома, она бы, наверное, и ночами сидела рядом с ним на скамейке. На той самой, которую они облюбовали с Борисом…

Первая открытка пришла через день. Судя по штемпелю, ее бросили километрах в сорока от города на узловой станции. Борису выдали сухой паек и револьвер системы «наган», которым он теперь и занимался, — на открытке виднелись следы машинного масла. В самом конце стояла приписка: «Я тебя очень люблю. Когда вернусь, будем вместе. Только, пожалуйста, не бросай музыку». И еще, на обороте: «Рахманинов, конечно, неплох, но лучше бы ты играла что-нибудь энергичное, боевое, современное. Мне иногда кажется, что некоторым моим товарищам не хватает бодрости»…

В ожидании следующего письма она играла марши и, особенно часто, появившуюся совсем недавно песню композитора Александрова «Священная война», которую больше называли по первым строчкам: «Вставай, страна огромная». Кире нравилась мощная, нарастающая сила этой мелодии, напоминавшая уверенный шаг многих тысяч людей, идущих единым сомкнутым строем. Играя, она нарочно старалась использовать всю силу своих пальцев, думая и надеясь, что внизу, на тротуаре, стоят люди и слушают ее игру. Но никто не стоял и не сидел в эти дни на скамейках, не гулял по скверу. У людей, как молодых, так и старых, неожиданно появилось множество небывалых, а иногда и странных, на первый взгляд, дел. Кира с матерью, набрав из вещей то, что казалось не особенно необходимым, брали у дворничихи тележку и отправлялись в деревню. Там они обменивали вещи на картошку и муку. В воскресные дни от города в разные стороны тянулись нескончаемые вереницы людей с мешками, детскими колясками, из которых высовывались воротники зимних шуб, пуховые подушки, настенные часы, кружевные и вышитые наволочки, пуховые атласные одеяла. Такие поездки с каждым разом становились более сложными, так как ближайшие к городу деревни очень быстро «затоварились» и их требования возросли. Ездить же слишком далеко Зое Александровне было не под силу. Она работала теперь в швейном ателье, где шили гимнастерки и странные зеленые полотнища, называвшиеся плащ-палатками.

Другим постоянным занятием было ожидание: радостное — писем, тревожное — похоронок.

Письма отца были сумбурными, малопонятными и приходили беспорядочно: то в день по два, то в две недели раз. Борис писал редко, но зато регулярно. Письма его были коротки, фразы — еще короче. Отец, видимо, торопясь рассказать обо всем увиденном, часто не дописывал слова— у Бориса после каждой фразы стояла уверенная точка. У отца больше, чем написано — не прочтешь и не истолкуешь иначе, чем написано, у Бориса между строк прочтешь многое.

Кира очень ждала те и другие письма, но даже скупое «целую» в конце письма Бориса волновало ее куда сильнее безудержных отцовских признаний.

Борис неизменно справлялся, как идут музыкальные дела. О маршах он больше не упоминал, но зато все чаще вспоминал одну из прелюдий — названия он так и не запомнил, — которую Кира играла в день их первой встречи и после, еще раза два. «В ней все созвучно тому, что сейчас творится в моей душе, — писал он, — и нет у меня большего желания, чем услышать ее еще раз».

— О какой прелюдии он пишет? — спросила Зоя Александровна. С некоторых пор у них не стало секретов друг от друга.

— Рахманиновская. До-диез минор.

— Проиграй-ка мне ее, — после долгого молчания попросила мать. Кира проиграла, — Знаешь, девочка, твоему воину сейчас очень плохо!

Кира задумалась. Странно, что это не пришло в голову ей самой. Действительно, музыку эту можно трактовать так: беспокойство, напряженность, отчаяние… Грозная сила судьбы. Что еще? Пожалуй, трагичность… Да, конечно. И — безысходность. Впрочем, последнего, кажется, нет.

Она повторила прелюдию. Нет, темы безысходности в этой музыке не было. В ней было напряжение, какое бывает у очень сильных. Сильные вообще не признают безысходности и борются до конца…

Так вот о чем хотел рассказать Борис Пальнов!

В апреле погиб отец. В извещении указывалось место, где он похоронен: «Московская область, Истринский район, в двух километрах северо-западнее деревни Максимовка».