— Танки прошли…
— Да ведь это наши…
— Чего же мы…
Девушка погрозила пальцем и, скосив глаза на дверь, затаила дыхание. Судя по топоту ног, к казарме шло несколько человек. И когда девушка услышала только три слова на родном русском языке: «Мертво… Угнали, сволочи…» — она крикнула:
— Здесь мы! Здесь! — бросилась к двери, распахнула ее и упала на руки красноармейцу.
В это хмурое, зябкое утро всем невольницам казалось, что советские воины принесли с собой яркий солнечный свет и теплое дыхание Родины. Изнуренные каторжной работой, истощенные голодом, женщины и девушки наконец-то покинули ненавистную казарму и вышли из-за колючей проволоки на волю.
По неглубокому мокрому снегу шагали усталые, но с бодрыми лицами и веселыми глазами солдаты и офицеры. За ними следовали минометы и пушки, обозы и походные кухни.
Женщины и девушки молчали. Они словно онемели от радости, такой внезапной и огромной, какой не может вместить в себя человеческое сердце. И только одна девочка-подросток, посиневшее тело которой едва прикрывала рваная одежонка, лохмотьями свисавшая с нее, монотонно произносила одно и то же:
— Брательнички родненькие, дайте хлебца нам… — Она потрогала за руку Таню и спросила: — А ты чего молчишь, тетенька? Хлебца проси…
Но Таня, поглощенная своими мыслями, пристально вглядывалась в артиллерийских офицеров, шагавших впереди пушек. Вдруг она почувствовала такую слабость в ногах, что зашаталась, вцепилась в острое плечо девочки и промолвила едва слышным голосом:
— Миленькая… прошу тебя… покричи: Зотов!.. Дубов!
— Сродственники? — поинтересовалась девочка.
— Да, да… Кричи же…
— Зотов! Дубов!..
Офицеры остановились.
— Кажется, тебя кто-то окликнул, — сказал Дубов.
— И тебя, Виталий… — Зотов повел взглядом и увидел кричавшую девочку, а возле нее стояла женщина и махала рукой, с трудом поднимая ее.
— Да ведь это же Таня, — догадался Дубов.
— Она… — быстро заморгал Зотов. — Она! — вырвалось из его груди, и он кинулся к жене.
Дубов последовал за ним, приказав командирам орудий:
— Продолжайте марш, мы догоним вас.
Зотов подбежал к Тане, подхватил ее на руки, присел на снег и заплакал:
— Таня… Танюшенька… Как они извели тебя, людоеды…
Таня, прижимаясь к нему, шелестела пересохшими губами:
— Милый… родной ты мой… Не сон ли это?
— Явь, Танюша, явь, — сказал Дубов, беря ее за руку. — Мы знали, что атаман отправил тебя в Германию. Жена писала мне.
Мимо проезжала грузовая машина. В кузове сидело несколько солдат в танкистской форме. Вдруг в глазах Тани засветились гневные огоньки, и она вся задрожала.
— Ты озябла, ласточка моя? — спросил Зотов.
— Он!.. Митенька, это он!..
— Кто?
— Пашка, с черной бородкой… в кузове… Это он… Задержите машину… Я узнала его… Задержите…
Дубов погладил ее руку и сказал:
— Почудилось тебе. Акимовна еще в сорок третьем году прихлопнула его из берданки. Вот… — он достал из планшета письмо, — почитай, что пишет Евгенушка.
Таня, запрокинув голову, молчала. Зотов испуганно посмотрел в мертвенное иссиня-бледное лицо жены и затормошил ее:
— Таня!.. Таня!.. Да отзовись же, Танюша…
В эту минуту к ним подошел майор медицинской службы. Это был командир гвардейского санбата. Нагнувшись, он потрогал за плечо Зотова:
— Лейтенант, что вы делаете? Вы же растрясете ее.
— Это моя жена… Вот… встретились и… она… кажется… по… мер…ла… — с трудом выдавил из себя последнее страшное слово Зотов.
— Ну, ну, — закивал майор, щупая пульс у Тани. — Рано вы отправляете ее на тот свет.
— Жива? — спросил Зотов.
— Жива. И теперь уж долго будет жить.
— А что с ней?
— Обморок…
— Бедная моя Танюша, — прошептал Зотов, сдерживая рыдания. — Ей супу… хлеба дать бы.
— Нельзя, — строго сказал майор. — Организм истощен до предела, ей нужна строгая диета. Вы уж, лейтенант, поручите вашу жену нашим заботам, и все будет в порядке, — и он поднял руку, останавливая проходившую мимо санитарную машину.
— Вы отправите ее в госпиталь? — спросил Зотов.
— В глубокий тыл. Там определят ее в больницу, — ответил майор и добавил, окинув взглядом истощенных, с землистым цветом лиц женщин, девушек и подростков: — Всех отправим. Они все нуждаются в специальной диете и лечении.
Зотов вырвал из блокнота листок бумаги, написал на нем номер полевой почты, вручил майору:
— Когда очнется, передайте ей мой адрес, — и он, еще раз поцеловав жену, побежал вслед за Дубовым догонять батарею.
С моря, закованного ледяным панцирем, время от времени доносился грохочущий и резкий гул, похожий то на отдаленные орудийные залпы, то на трескучие разрывы шрапнели.
Перед рассветом, когда темнота сгущается плотнее, раскатистые громовые удары подняли деда Панюхая с постели. Он, свесив босые ноги с кровати, несколько минут сидел не шевелясь, напряженно прислушиваясь к гулкой канонаде, и мысленно произносил:
«Лед тронулся… Пошел в разбой… Вот и в море скоро запарусим…»
За окнами таяла черная мартовская ночь. В комнате было темно. Панюхай, чтобы не разбудить внучку и Анку с мужем, ощупью нашел сапоги, одежду, потом накинул на плечи парусиновую винцараду и бесшумно вышел, тихо притворив за собой дверь.
Хутор просыпался. Кое-где в хатах замигали первые огоньки, послышались стук дверей и хлопанье калиток, на улицах в полумраке загомонили людские голоса.
«Не спится людям, море кличет…» — подумал Панюхай и прибавил шагу, догоняя впереди идущих рыбаков.
Самая тяжелая и самая бедная по добыче рыбы путина — зимняя. Толщина льда достигает метра. Беспрестанно дуют то северные, то восточные свирепые ветры. Беснуются на стылом морском просторе снежные бураны. Нужны неимоверные усилия, чтобы врубиться в толщу льда, а потом установить в прорубях сети. Спасаясь от лютых морозов в шалашах и обогреваясь у костров, люди дни и ночи проводят на завьюженном ледяном поле, не теряя надежд на то, что подойдет косяк рыбы к выставленным сетям и что их труды не пропадут даром.
Но редко бывают удачи. В большинстве случаев ловцы выбирают из сетей по нескольку рыбин или сети оказываются совсем пустыми… Вот почему, когда начинается разбой льда, всех рыбаков охватывает радостное чувство, они испытывают предпраздничное настроение. А первый день весенней путины, богатой и обильной, день выхода в море, они считают большим праздником.
Панюхай догнал рыбаков в тесном переулке, ведущем к обрывистому берегу, поздоровался, заговорил взволнованно:
— Грохает родимое морюшко… ровно из пушек палит…
Это оно весне салютует, — сказал председатель колхоза Васильев.
Панюхай присмотрелся к нему и только теперь в сумраке по голосу узнал председателя и легонько толкнул его в бок:
— И тебе, Григорий Афанасьевич, не стерпелось?
— Не стерпелось, Кузьмич.
— А ежели, — Панюхай понизил голос, — тем моментом кто-нибудь к тепленькой постельке причалит… Гляди — и грех случится. Дарьюшка-то у тебя соблазнительная… Магнит! Так и притягивает.
— Да кто же ее соблазном опутает? — засмеялся Васильев. — В хуторе остались только такие, как ты, а из вас давно уже песок сыплется.
— Но, но! — запротестовал Панюхай. — Старая гвардия в любом деле — огонь!
— И по женской части?
— А что же, — петушился Панюхай. — И по бабьей линии промашку не дадим.
— Однако, — в шутку заметил Васильев, — сколько лет ты за Акимовной увиваешься, а вот никак не обкрутишь ее. Выходит, промашка? Куда уж вам до молодых.
— Я-то? — рассыпался хриплым смехом Панюхай. — Я увиваюсь?.. Это она гоняется за мной на всех парусах, да никак не словит.
— Какой уж там огонь, Кузьмич! Он давно потух, только пепел один, — продолжал смеяться Васильев.
— Ты погоди, Афанасыч, пеплом глаза мне засорять, — оборонялся Панюхай. — Ты мне морского порядка не ломай, а слухай.
— Слушаю.