Изменить стиль страницы

Колонну вывели за город, остановили на берегу Одера и приказали невольницам раздеться. Это было неслыханным глумлением над живым человеком, над его достоинством. Невольниц раздели донага, и самодовольные немцы и немки начали осматривать их со всех сторон: ощупывали их мускулы, постукивали тросточками по ногам и спинам, заглядывали в рот каждой невольнице — целы и крепки ли зубы?

— Как на скотской ярмарке… — прошептала Таня, вся сгорая от стыда и позора.

— Это чудовищно! — бросила в лицо скуластой с утиным носом пожилой немке Соня на немецком языке. — Такое и во сне не приснится нормальному человеку.

— О-о-о! — прогундосила немка, прищурив маленькие хорьковые глаза. — Ты говоришь по-немецки?

— Да, фрау. Но скажите: как вы можете, вы, женщина… принимать участие в таком постыдном надругательстве над людьми?..

Немка, не слушая ее, кивнула на Таню:

— Твоя подружка?

— Да.

— Я покупаю вас обеих. Можете одеться.

Таня, не поднимая опущенных глаз, спросила Соню.

— О чем она бормотала? Что ей, суке, надо? И когда же кончится это позорище?

— Для нас кончилось. Мы уже проданы. Одевайся.

Быстро одеваясь, Таня заметила, как немка с утиным носом, вынув из сумки марки, расплачивалась с работорговцами.

Господские дворы гнездились на голой безотрадной земле. Дома с хозяйственными службами находились один от другого на расстоянии пятисот-восьмисот метров. Вокруг ни деревца, ни кустика. По обеим сторонам шоссейной дороги стояли жалкие, старые и уродливые липы.

— Ах, Танюшка! — хмурясь, говорила Соня. — Смертельная тоска источит, как червь, мое сердце… Как я ненавижу эту чумную страну!.. То ли дело наши бескрайние поля и заливные луга… Леса и рощи… Вишневые сады и лунные соловьиные ночи… А голубое небо?.. Нет, я задохнусь в этой проклятой неволе… — и слезы бежали по ее щекам.

— Чего раскисаешь? — упрекала ее Таня. — Меня поучала крепиться, не радовать их нашими слезами, а сама…

— Не буду, не буду, — с раздражением отвечала Соня.

Они жили на чердаке в маленькой комнате для прислуги, спали на одной койке. Вставали рано, ложились поздно. Надо было убирать комнаты, стирать белье, в течение дня три раза кормить и два раза доить десять коров, ухаживать за дюжиной свиней, смотреть за домашней птицей. Хозяйка была вдовой. Ее единственный сын воевал в России. Он присылал матери целыми тюками мужские и женские пальто, костюмы, шелк и бархат и даже мебель. Гитлеровцы обложили Ленинград, стояли под Москвой, прорвались на Северный Кавказ, катились к Волге, и хозяйка, фрау Штюве, ликовала, относилась к своим рабыням сравнительно сносно. А когда 6-я армия Паулюса была окружена и уничтожена под Сталинградом, когда вся фашистская Германия по приказу Гитлера оделась в траур, фрау резко изменила свое отношение к Тане и Соне: она истязала их, морила голодом. Но подруги подкрепляли свои силы тем, что украдкой утром и вечером пили прямо из-под коров парное молоко.

В феврале сорок третьего года фрау Штюве получила извещение о том, что ее сын Роберт погиб на восточном фронте. Когда Соня вошла в кухню, где истошно выла хозяйка, фрау Штюве в дикой ярости бросилась к девушке и, осыпая ее ударами по лицу, кричала как обезумевшая:

— Это они!.. Твои братья, русские свиньи, погубили моего бедного мальчика!.. Вас надо всех жечь!.. Вешать!.. Истреблять!.. Живыми в землю вас!.. О мой Роберт!..

— Фрау! — в гневе вскрикнула Соня и грубо оттолкнула хозяйку. В ту минуту в кухню вбежала Таня. — Кто звал твоего сына в Россию? И не он ли жег наши города и села, вешал наших людей, — наступала разъяренная Соня на хозяйку, — живыми закапывал в землю наших детей? Как же тогда не дрогнуло твое материнское сердце?

— Как ты смеешь, мерзкая?

— А как ты смеешь!..

Развязка была короткой и трагичной… Хозяйка схватила с плиты кастрюлю с кипящим молоком и выплеснула его в лицо Сони. Девушка охнула и схватилась руками за глаза.

— Гадина! — метнула Таня на хозяйку ненавидящий взгляд, обняла Соню и поспешно увела ее на чердак.

Соне не была оказана медицинская помощь, и она ослепла… Таня, лежа с ней в постели, тихо всхлипывала. Соня сердилась:

— Не смей хныкать.

— Да как же, Сонюшка…

— Не смей говорю.

— Такая красивая была… и вот теперь слепая. Лицо изуродовано…

— Но им ничем не изуродовать красоту и гордость русской души!

Через неделю фрау Штюве привезла из Франкфурта-на-Одере двух новых девушек. Соню она отправила к матери в Курск, а Таню — в концлагерь.

— Это ест тибе за слово гадин, — сказала фрау Тане на прощанье, ядовито улыбаясь.

— И черт с тобой, подлюка-гадюка, — не осталась в долгу и Таня.

Женский концлагерь находился возле небольшой сосновой рощи в нескольких километрах от города Ландсберга. Огромное круглое помещение, сколоченное из старых досок, служило бараком для невольниц. Двадцатиметровое пространство между бараком и высокой изгородью, перевитой колючей проволокой, образовывало круглый двор. У ворот и на четырех вышках днем и ночью дежурили автоматчики. Офицеры и солдаты-охранники жили в роще в благоустроенных казармах. Оттуда в летнее время до слуха пленниц доносились звуки охрипших патефонов и песни пьяных офицеров.

В двух километрах от лагеря сооружался подземный завод. Невольниц гоняли туда на земляные работы. Труд был каторжным, а кормежка отвратительная: эрзац-хлеб с опилками, сырой кормовой бурак и вареная без соли картофельная кожура…

Таня пробыла в лагере с февраля сорок третьего года по январь сорок пятого. Сколько за это время умерло на ее глазах женщин и девушек, она и счет потеряла. Но количество невольниц не уменьшалось. Взамен умерших гитлеровцы пригоняли новых.

В конце сорок четвертого года подземные работы были прекращены и невольниц стали гонять на другой участок, где возводились оборонительные сооружения. Там они копали противотанковый ров.

У Тани иссякали силы. Возвращаясь с работы в казарму, она, пошатываясь, останавливалась. Женщины и девушки нового пополнения, еще не истратившие свои силы, подхватывали Таню под руки, шептали:

— Ты всегда держись нас… Поможем… А то если упадешь, пристрелят.

— А мне только и осталось смертью утешиться…

— Не говори глупостей. Слышишь, грохает? Это наши идут.

— Да когда же они придут?.. — голос Тани звучал отчаянной безнадежностью.

— Скоро, скоро, — подбадривали ее женщины.

Это было на исходе января. До лагеря все явственнее доносилась орудийная канонада. Видно было по всему, что с востока надвигалась ничем не отвратимая гроза: офицеры нервничали, солдаты испуганно поглядывали на небо, где армада за армадой проплывали на Берлин советские бомбардировщики. А потом по шоссе потянулись бесконечными вереницами обозы немецких беженцев. Догонявшие их грузовые автомашины, переполненные офицерами и солдатами, с ходу врезались в обозы, подминая людей, опрокидывая повозки, и мчались дальше. Сбежала и охрана концлагеря. Одна из женщин, войдя в барак, хотела сказать что-то, но, обхватив столб, зарыдала. К ней подошла девушка, спросила:

— Что с тобой?

— Какая радость… — сквозь слезы проговорила она… — Удрали наши мучители… Мы свободны… Боже мой!.. Какая радость…

— Замолчи! — и девушка закрыла ей рот ладонью. — Ни звука! — обратилась ко всем: — Фашисты бегут. Они злые, как черти, и могут пострелять нас. Никто не должен выходить из барака. Ложитесь и не шевелитесь. Будем ждать наших.

Так они и пролежали остаток дня и всю ночь на земляном полу, зарывшись в лохмотья и прелую солому. Гитлеровцам, спасавшим свою шкуру паническим бегством, было не до них…

Стояла оттепель. Утро было хмурое, серое. Откуда-то доносились орудийные выстрелы и глухая трескотня автоматных очередей. Потом возник неясный отдаленный шум. С каждой минутой он усиливался и приближался, словно накатывались морские валы в штормовую погоду. И вот… задрожала земля, затрясся ветхий барак. Грохочущий лязг металла и рев мощных моторов пронесся бушующим ураганом мимо рощи, удаляясь на запад и затихая. По казарме прокатился легким шорохом шепот невольниц: