Изменить стиль страницы

И вот он приходит на свой первый урок. В пятый класс. И там сразу же начинается сумасшедший дом. Пятиклассники эти — здоровенные парни, охламоны, дылды, все на целую голову выше Владика, — они от смеха хватаются за животы, а девчонки, эдакие дуры, тоже фыркают в платочки да еще подначивают ребят. Владик, переждав чуточку, садится к роялю и говорит: «Дети, хоровое искусство возникло в глубокой древности…» Они же после этих слов окончательно валятся с ног, начинают кувыркаться, ползать на четвереньках, мяукать, лаять и тому подобное. Владик Цифрин тогда говорит им уже построже: «Прекратите безобразие, вы в школе, а не дома…» Но и это не помогает. Кто-то из дылд включает в кармане на полную громкость транзистор и, разевая рот, изображает из себя Эдиту Пьеху, а двое других прямо на уроке начинают кидать рок-н-ролл… Тогда Владик встает и спокойно говорит: «Предупреждаю — я бью всего два раза: первый по голове, второй — по крышке гроба». (Это он говорит, наш хлипкий Владик, им, здоровенным дылдам.) Что ему было еще делать? Но самое главное — это сразу подействовало: все эти охламоны испугались, присмирели, выстроились вокруг рояля, и Владик благополучно довел до конца свой первый урок.

Но эти поганцы тотчас нажаловались своим родителям, что учитель пения грозил им физической расправой, а папаши и мамаши, возмутившись, побежали к директору школы, и уже на следующий день Владика Цифрина уволили.

Теперь он руководит фабричным хором. На кондитерской фабрике.

Помимо такой вот очень соблазнительной перспективы, документ об окончании училища дает еще одну возможность. Учиться дальше. Поступить в Консерваторию или, например, в Гнесинский институт. Туда наших ребят берут охотно, поскольку знают, какой выучкой обладают питомцы Владимира Константиновича Наместникова. И если перечислить дирижеров и хормейстеров, которые начинали свой путь на Большой Грузинской, все ахнут: такие это известные имена.

Словом, бумага об окончании хорового училища — надежная бумага. Надежная бумага и верный хлеб.

Однако минувшей осенью многие наши ребята записались в вечернюю школу. Им понадобился аттестат зрелости. Вот какая штука.

Ведь когда нас — семилетних да восьмилетних горластых мальчишек — привезли сюда, на Большую Грузинскую, мы еще не очень-то задавались вопросом: кем быть?

А тут выяснилось, что далеко не все мечтают стать хормейстерами, что не все желают обучать пению трудновоспитуемых подростков и не всех прельщает кондитерская фабрика.

И в эту самую пору Витюха Титаренко вдруг объявил мне, что он будет военным.

«Военным дирижером?» — спросил я его. «Нет, просто военным, — рассмеявшись отчего-то, сказал Витюха. — Я поступлю в военное училище». — «А-а! Значит, в космонавты метишь?» — догадался я. «Нет, — замотал головой Витюха. — Я поступлю в пехотное, общевойсковое». — «А зачем?» — удивился я. «Как это — зачем? — в свою очередь, удивился и, кажется, даже рассердился Витюха Титаренко. — Я хочу быть военным. Офицером. Неужели не понимаешь?» — «А-а! — наконец-то понял я. — Ну, теперь все ясно… Это потому, что тебя из «Буревестника» к себе ЦСКА переманило, вот почему. Верно?» — «Балда, — глянул на меня презрительно Витюха. — Никто меня не переманивал, наоборот, я сам туда попросился, в ЦСКА. Может, это повлияет, когда будут анкету изучать… Знаешь, сколько туда желающих — в военное училище? — Витюха призадумался, потом сказал: — И еще туда надо аттестат зрелости представлять. Наше свидетельство не годится. Там ведь самое главное — математика, физика. А у нас эти предметы — по верхам…» — «А как же музыка?» — спросил я. Витюха неопределенно пожал плечами.

Этот же самый прямой вопрос я задал Гошке Вяземскому, когда он поступил в вечернюю школу и стал с великим упорством готовиться на физмат. Он ведь задался целью не только получить аттестат зрелости, но еще и заработать — ни больше ни меньше — золотую медаль.

— Там все с золотыми, — объяснил он мне. — Конкурс золотых медалистов. Кто — кого… Без медали лучше и не соваться.

— А как же музыка? — спросил я, волнуясь.

— Музыка? — Гошка загадочно улыбнулся. — Будет музыка. Если примут — я там живо склею какой-нибудь джазик. «Веселый тангенс», а? И будем рвать призы на всех смотрах. Начальство это оч-чень уважает! Не меньше ка-вэ-эна… Знаешь, у нас в вечерней школе один парнишка учится, тоже собирается подавать на физмат — вот если бы его заманить в такой джазик: понимаешь, он сам песенки сочиняет… Кстати, Женька, я хочу тебя с ним познакомить. Завтра мы собираемся, все вечерники — отличные ребята! И девчонки есть заба-авные… Пойдешь?

— Не знаю.

— А чего тут знать? Пойдем — и все.

Ох, уж до чего настойчиво зазывал меня Гошка Вяземский, мой друг, во всякие свои компании. С чего бы?

— Ну, пойдешь?

— Пойду, — согласился я.

И на следующий вечер мы с Гошкой действительно отправились в эту его компанию. Я еще расскажу об этом вечере, но только чуть позже, иначе позабуду о более важном. О гораздо более важном, хотя и не касающемся меня.

Маратик Алиев. Марат Алиев. Вот кто оказался одним из тысячи. Избранником судьбы.

Мутация у него началась раньше всех в нашем классе. И молчал он дольше всех — года два молчал. А потом запел. У него открылся баритон — да какой! По тембру похожий на голос Лисициана, но, пожалуй, богаче лисициановского — да простит нас за это Павел Герасимович Лисициан, может быть, мы и ошибаемся, но все же следует принять во внимание, что Маратик Алиев из нашего класса, из нашего общежития.

Да, нам так нравился голос Марата Алиева, что едва ли не каждый вечер, перед сном, мы заставляли его петь. Силком заставляли. Он отнекивался, говорил: «Спать хочу». А мы: «Пой! Пой сию же минуту, а то, знаешь…» Бедный Маратик тяжело вздыхал, подымался в рост на кровати, закутывался простыней, сплетал пальцы на уровне пупа, вздымал подбородок — и:

Пою-у тебе-э, бог Гименей!
Ты, кто соединяет
Невесту с женихом…

Мы замирали. Такой это был голос. А ведь мы понимали толк в голосах. У нас у самих когда-то были голоса.

Слава и хвала
Кризе и Неро-ону!
Слава и хвала-а-а…

В коридоре уже шлепали босые пятки: это подкрадывались ребята из соседней комнаты, это все общежитие собиралось, чтобы послушать концерт, послушать Марата Алиева.

А он между тем, позабыв, что ему хотелось спать, входил в раж. Его большущие черные глаза округлялись вдохновенно и грозно. Вслед за рубинштейновской «Эпиталамой» звучали баритональные признания Онегина, за «Песней Веденецкого гостя» — «Фигаро, Фигаро, Фи-и-ига-ро…».

И теперь уже у нас самих смыкались глаза, мы зевали украдкой, борясь с подступающим сном.

А Маратик, стоя на кровати, все пел и пел…

После девятого класса он поехал на каникулы в свой родной город.

А в начале сентября к подъезду нашего училища подкатила сверкающая черная «Чайка».

Как раз была большая перемена. И мы все видели, все слышали.

Из черной «Чайки» вылезли два черных человека: у них были черные волосы, густые черные брови и такие же, как у нашего Маратика, черные глаза. На них были чопорные черные костюмы, черные галстуки, черные штиблеты. На лацканах — какие-то важные значки, наподобие разноцветных флажков.

Как позже выяснилось, это были министр культуры и постпред (вроде чрезвычайного посла) той кавказской республики, откуда был родом Маратик Алиев.

Высокие гости проследовали по лестнице и скрылись за высокой белой дверью директорского кабинета.

Ну, а мы сгрудились под этой дверью и стали подслушивать. Интересно ведь. Кстати, подслушивать было нетрудно, потому что разговор в директорском кабинете, сразу же после первых взаимных учтивостей, перешел на высокие тона.