Изменить стиль страницы

9

Дождь начался сразу — крупный и спорый. Шумом своим он так же торопно перекрыл шум ветра за стеной, как перекрывается топот шагающих солдат их же топотом после команды: «Бегом!» Старик и Лысухин моментально устремились взглядом на окна, по которым словно захлестали ветви деревьев, хотя их не было перед избой. Капли стрекотно разбивались о стекла и от света лампочки блескучими струйками стекали по ним вниз.

— Вот так припустил! — обрадованно произнес опамятовавшийся после первого впечатления старик и поднялся со стула, точно готовясь отдать долгожданному дождю рапорт. А Лысухин скуксился, скособоченно прислонясь к косяку окошка, и тщетно силился рассмотреть сквозь стоки воды по стеклу, что творилось на воде.

— Неужели надолго, — в тоскливом раздражении обмолвился он о дожде.

— А пока мы не выспимся, — насмешливо заверил его старик, ничуть не обидевшийся на то, что гость безрассудно нервничал по поводу неудачного выезда на рыбалку. И перекинулся в воспоминания: — Точно так же было в сорок восьмом году. Только после посевной все пошло в рост, как тоже на целый месяц установилась сушь. Земля зачерствела. На открытых местах отбились с пастушней: нечего было ущипнуть скотине, осоку да ситки объедала по подбережицам. У яровых от опалины уж завернулось острийцо. А рожь хоть и зацвела, но так утончилась да поредела — воробьи торкались в нее и пропархивали меж колосьев. Из боязни за полный недород сон потерялся и на сердце было не легче, чем в начале войны, когда нам приходилось терпеть неудачи. Перелом в погоде случился непредвиденно, в аккурат как сегодня. С теплой стороны вдруг засиверело, и на полсуток надуло холодного дожжа. Сразу все воспрянуло и повыровнялось за лето, как стало после того помачивать с перепадами. Пожалуй, оно и нынче обернется тем же. — Довольный до глубины души благотворной заварухой на воле, он сам не мог оставаться в покое, резко отсунул в сторону стул и торопно вышел из избы. Но тотчас же вернулся с брезентовым плащом в руках. Однако не стал одеваться, а повесил его на гвоздь, рядом с фуфайкой, и снова подошел к столу. — Припасся, чтобы погодя застать Маняшку, — сказал Лысухин про овцу. — Теперь уж наверняка должна податься домой, если что с ней не случилось. — Он взял со стола молочник и сахарницу, но, прежде чем отнести их в горку, обратился к сникшему в унылой задумчивости гостю: — Может, будете ложиться? Я постелю вам. Отдыхайте.

— Нет, не беспокойтесь, Захар Капитоныч, — оживленно заерзал на стуле Лысухин. — Я погожу, пока вы не управитесь.

— Да ведь моя‑то управа безучетная: у меня на нее смолоду часы сломались.

В стремлении помочь хозяину Лысухин вслед за ним унес в куть самовар и закурил у душника. В дымоход тянуло с прежней силой, и в глубине его сквозь тугой привздошный шум то и дело прорывались стенания. Лысухин уже не надеялся на улучшение погоды на завтра: в утеху ему оставалось лишь то, что он в тепле, в добре у общительного хозяина, не перестававшего занимать его своей любопытной личной судьбой. Когда он возвратился на прежнее место и дождался старика, все убравшего со стола и вымывшего в кути руки, не замедлил возобновить с ним разговор:

— Если я не ошибаюсь, Захар Капитоныч, в первооснову всего сходного у вас с Секлетеей вы выдвигаете на передний план инициативность по отношению к работе? Так ведь?

— А как же иначе? — неукоснительно подтвердил старик. — Не жди толчка, а сам вникай во все. И не из корысти да похвальбы, а ради общей пользы. Тем и взяла Секлетея: чужая, а оказалась рачительнее своих. Я сам всегда был сдержан при взысканиях за неполадки, но у нее этому же хоть бы поучиться. Не тыкала укором, а объяснялась обходительно. На вывих, на недостатки сошлется деликатно, точно даст понюхать цветочек, и укротит его запахом кого бы то ни было. На любого влияла, только облокотясь на его совесть. После, как он ни косотырился, а уж делал по ней.

— Абсолютно разделяю подобную точку соприкосновения в этом ваших натур, — польстил Лысухин. — Ну, а еще что сходственного скомплектовалось у вас с Секлетеей?

— Во всем остальном нас уравняла война: я после нее остался горюном, один как перст, и Секлетея тоже. Муж сгинул на фронте в сорок первом, и девочка, что родилась у нее в том же году, прожила меньше двух лет: умерла от скарлатины. Секлетея сама сделала гробик и снесла ее на Сутяги.

— Куда, куда? — спросил Лысухин, воззрившись с вниклым вниманием на старика.

— На кладбище. До него с полкилометра отсюда. Прежде, как слыхал я от отца, полянка там была, в ельнике затерялась. Бросовая, можно сказать: ничего на ней, кроме моха да пучков бряда, который объедала скотина. Наша деревня была ильинского прихода. Поп ругался, когда приносили от нас покойника: хоронили бы у себя. И верно: за церковной оградой лопатой негде было ткнуть — могила на могиле. Пособоровал он однажды у Рунтовых старичка, что находился при смерти, и опять за свое — не велел и показываться с ним в Ильинское в случае кончины. Нашим вроде за обиду показалось умаление — не отпевать своих в церкви, и они, чтобы подкузьмить попа, тогда же попросили его освятить место для погребения на той полянке. Но утаили от него, что она находилась на земле помещика Суровцева, по меже с их вырубкой. Барин принял за издевку наших над ним, как охотясь по осени, увидал на полянке крест. Подал в суд, после чего верхом приехал в Алфериху и ультиматум всем мужикам: «Или выкапывайте своего смерда и вон его с моей земли, или сейчас же вываливайтесь из порток, и хоть умоляйте, не буду жалеть на вас арапника! — И потряс охотничьей плетью. — Только так и поквитаемся». Мужики ему: «Мы тут ни при чем: сам батюшка отвел нам там место под кладбище». Барин и к попу с тем же требованием — убрать покойника, иначе, кроме суда, подаст жалобу архиерею. Попу только и оставалось упрашивать его унять гнев. Сказал, что трогать усопших в лоне их — неотмолимый грех. К тому же дурная примета: сам через то примешь преждевременную кончину. Барин сдрейфил — не от греха, конечно, а от приметы — и снял подсудное дело. А за кладбищем так и осталось названье — Сутяги.

Лысухин не был ни мнительным, ни суеверным, но спросил старика:

— А это верно, что есть такая примета?

— Кто ее знает. Я ведь ни в бога, ни в чоха и про Сутяги потому, что за войну земля отняла у нас с Секлетеей самых родных не только на стороне, а и в своей деревне. — Он посмотрел на окошко и прислушался к дождю. Убедившись, что дождь шумел равномерно, заговорил опять: — Демобилизовался я в сентябре сорок пятого. Всю дорогу — и в поезде, и по пути из Ильинского до Алферихи, как слез с подводы и пошел пешком, — мне только и мыслилось о доме. Но оттого, что за четыре года отлучки я не замечал, даже на свежий глаз, никаких перемен в нашей местности, куда ни озирался вокруг, меня вдруг захлестнуло таким чувством, будто я иду, как прежде, со своего дела и меня вовсе никуда не заносило на чужбину. И все мои тяжкие семейные напасти, что постигли меня за войну, тоже отпали, точно дурной сон с мнимой взаправдашностью в нем. В деревне не оказалось ни души, как оно и должно в уборочную после полудня. Стояла почти летняя теплынь и тишь. Курицы в заулках подкопались у стен да у тынов, где тень, и дремно нежились в прохладной пыли. Одни чижики, неприметные в березах, будто прошитых желтыми заплатками, щебетали да сорили на землю и завалинки домов мелкие, как шелуха с околачиваемого куколя льна, семечки. Я шагал в отрадном‑то завлечении, ног не чуя. Но только завернул из переулка на прямой порядок вдоль берега да тут же увидал из‑за сирени перед домом моего соседа досками заколоченное боковое окошко своего дома, сразу точно ветром сдунуло всю радость, что обманно вторгнулась в меня. — Он поднялся, словно ужаленный, но тотчас же падающе опустился на стул и продолжал с внушительным убеждением: — У нас в кровной привычке принято жалеть ребятишек‑сирот. А каково осиротеть на пятом‑то десятке, лишась не родителей, а полностью всей семьи? Вот представьте‑ка, вообразите!..