Изменить стиль страницы

— Да, оно действительно… — сбивчиво согласился Лысухин.

— Этим бедствием я пуще малолетка захлебнулся у заколоченного дома. Признал свой замок на двери в сени и вспомнил из письма сестры Анны, что окошки заколачивал ее свекор‑старик, значит, и дом заперт им. Ничего не оставалось, как идти за ключом к ним, в Дорофеево, — три километра по ту сторону Нодоги. А в горе‑то совсем огряз, кажись, с места не стронуться. Держусь за замок, как примагниченный. Все‑таки перемогся, спустился с крыльца и, хоть отродясь не напивался, а хуже пьяного побрел к тыну, чтобы взглянуть на задворки. Весь заулок пророс гусиной травой, падкой на укатанную и утоптанную землю, которую стоит только бросить ненароком хозяевам. Она, эта трава, закурчавилась, вроде каракуля, захожей скотине не выщипать ее, только можно соскрести потесом. Я не стал отворять подвязанную мочальной оборкой калитку. Через прогалы рассевшегося тына осмотрел баню и огород. Бельмом на глазу показалась мне тряпкой заткнутая дыра в разбитом стекле банного окошка. Весь огород заполонила лебеда с серой зернью на макушках и с такими отверделыми стеблями, хоть плети из них корзины. И крестом высунулся из той лебеды уцелевший стояк для пугала. Скосилась только оплечная поперечина. Он‑то и внушил мне, что надо идти не в Дорофеево за ключом, а в первую голову на Сутяги к покойнице Марфе. С того тут же встряхнулся от связавшей меня немочи, как при команде на построение. Бросил через тын в лебеду скатанную в хомут шинель, подумал — и туда же и вещевой мешок, в котором ценного только и было — бритвенный прибор с «безопаской». Так налегке и отправился на печальное свидание. Прошел еще три дома до конца порядка и свернул на гумна. Сараи за ними выдали неприятное глазу, расхлябное отношение к ним: жерди на крышах у некоторых сгнили и переломились на кочетьях, отчего солома где сплыла, где задралась, и черно зияли прорехи. На одном обе воротины были сорваны с петель да так и привалены взаслон на сено внутри сарая. Претило видеть такое, но что поделаешь? Я убедился, что у колхозников за войну явно не до всего доходили руки. У сараев, как огнем, занялся краснотой плотный черемушник. Он вплотную примыкал к их стенам на тыльной стороне от деревни. Мне с мальчишек запомнилось сказанное бабкой, почему черемушник рос только на тыльной стороне. Во время сенокоса на гумна свозили скошенную на лесных полянах траву. Пока она сохла, люди сходились на досуге покалякать, поискаться в голове и даже песен попеть. А ребятишки сами наедятся черемухи и своим принесут ее из лесу. Все лакомились ею. А по нужде‑то ходили в захоронку, за тыльную сторону. Вот от косточек тут и завязывался черемушник.

Лысухина пробрал смех, но он оговорил хозяина:

— Неужели вам могло прийти на ум такое по пути на кладбище?

— Почему же бы и нет? Ведь я четыре года был в отлучке от родных мест! В таких случаях и в прискорбном состоянии глазам не закажешь: они не только охватывают все, а и думы погоняют о том. Потому, бывает, и лезет в башку то, чему бы не следовало. Живому живое — и никуда от этого не денешься. Чтобы укоротить путь до Сутяг, я пошел от сараев прямиком через поле. Обширное клеверище на нем сплошь было заткано паутиной — к затяжному ведру. Она радугой отливала от солнышка. Тут опять меня при виде скирды точно боднуло и по старой хозяйственной закваске повело к ней установить проверку. Я задрал запрессовавшийся пласт сбоку скирды и по самое плечо сунул в колкий и царапающий клевер руку. Прели не оказалось: приятно было, что добрый корм сумели ухватить за хорошую погоду. Своих колхозников, что постарались тут, я увидел через несколько минут, как отошел от скирды: они в низине, на узком загоне, возле леса, в котором находилось кладбище, копали картошку. Кроме женщин, из‑под заступов выбиравших картошку, на полном грохоте сидел только один мужичок — спиной ко мне. По скрюченной фигуре похоже было, что это отдыхал кто‑то из старичков. Ребятишек не оказалось тут по понятной причине: они учились и не пришли еще из Ильинского. Ни я никого из своих, ни они меня не могли признать в лицо издали. Если бы в бригаде этих многострадальных тружениц находилось бы в тот раз еще трое, четверо мужичков или парней, я бы без задумки устремился к ним, чтобы сердцем и словечком раскрыться на радостях встречи с ними. Но тем, о ком подумалось мне, не суждено было попасть на это поле — и меня дрожь проняла от скопа на нем обездоленных баб. Меня ли ждали они, все еще не веря прибегаемым похоронкам на мужей, сыновей и всех своих родных и близких? Я не решился зайти к ним, не посмел бередить их незаживаемых душевных ран своим возвращением. Даже ускорил шаг, чтобы поскорее скрыться от них в близком от полевой межи лесу. Мне так было неловко, словно я вернулся не со службы в новом обмундировании с погонами старшего сержанта и с медалью «За победу над Германией», а вроде отходника, что промотался на стороне и избегает своих. Но бабы заметили меня, оторвались от дела и с перекидным разговором гадательно следили за мной: дескать, куда несет нелегкая какого‑то солдата. Косясь в их сторону, я запутался ногами в валявшихся плетях и споткнулся. Сбил с коленок землю — и не надо бы, — да опять оглянулся на них и в мешкотне‑то козырнул под пилотку. Тем и выдал себя.

10

Старик помолчал, в раздумье глядя на окно и прислушиваясь к ливню. Затем решительно встал.

— Не минешь, голова, проведать: может, Маняшка‑то уж дома, под крылечком жмется. И заблеет, так сюда ни чуть. Наша речь терпит, а животине не ждать. Я живо…

Он надел брезентовый плащ, поглубже нахлобучил на голову фуражку и вышел. Но его обещанное «живо» так затянулось, что Лысухин отяготился пустым ожиданием, положил на стол сомкнутые в локтях руки и ничком уткнулся в них головой. Сон сморил бы его, не возникни вдруг на воле, за углом избы, новый, наперебой шуму ливня звук — вроде током пустили там бетономешалку. В ту же минуту отворилась дверь, и в избу точно ввернулась фигура хозяина в намокшем и скоробившемся оттого плаще.

— Не случилось ли что, Захар Капитоныч? — тревожно спросил Лысухин.

— А чему случиться‑то? — весело глянул на него старик, снимая с себя и вешая жестко шуршащий плащ.

— Да затрещало там. Слышите? — кивнул Лысухин на угол.

— Это я чан поставил под струю: вода в него льется по желобу с крыши — оно и чутко так по пустому‑то дну. Минтом накатит полный. А дождевая вода хороша на стирку.

— Пришла ли овечка‑то?

— Как я в уме держал, так и получилось: согнало ее ненастьем с угретого места, где объягнилась. Трех ягняток привела с собой. И все ярочки. В предбаннике устроил Маняшку с ними, а других овец перегнал в баню. И клеверку ей нарвал на гумне. Мокрый‑то он поедистей. Пусть отдыхает. К осени подрастут ягнята — на племя оставлю их. А двух овец, что не обгулялись нынче, порешу под крыло. Одну для себя по снегу, а другую пораньше, когда зашлют из города на уборку картошки подсобников. Будут на постое у нас с Секлетеей хлебать щи с бараниной.

— Разве совхоз не обеспечивает питанием присланных на уборочную? — не без удивления спросил Лысухин.

— Как можно без того, — возразил старик, разувшись, чтобы «не тосковали» ноги, и в одних связанных из шерсти носках подсевши к гостю. — Им отпускают с птицефермы забитых петушков. Курятина хороша для жаркого, а щи на первое мы уж от себя. По осени у нас каждогодно полная изба. Не скучаем. Вот трубка недавно перегорела у телевизора, так Геронтий новую привезет и наладит, как приедет в отпуск. Директору совхоза любо, что мы остались здесь: весь инвентарь и всякое необходимое для звеньевых у меня на хранении. Очень сподручно: не катай его с центральной усадьбы, не перекладывай лишний раз. Случается, ребятам по экстренной занятости не приходится ездить домой, живут у меня. Без дружбы да выручки никак нельзя. Когда в совхозе бывает партийное собрание или в сельсовете совещание актива, за мной уж непременно засылают «козлика» с шофером. Так что я не в отрыве от жизни, хоть и на пенсии.