Изменить стиль страницы

— И у нас некоторые пенсионеры с большим производственным стажем не порывают совсем с заводом. Я тоже отношусь к ним с уважением и консультируюсь с ними. — Достойно сопоставив себя равнозначно тем, кто оказывал старику взаимное содействие, Лысухин круто свернул разговор на то, что не переставало занимать его: — Все‑таки кто из вас, Захар Капитоныч, сделал первый шаг на сближение — вы или Секлетея?

Старик стеснительно потупил взгляд и задумался, крепко потирая забранный в руку подбородок.

— Пожалуй, она, ежели вникнуть в самую суть, — произнес наконец, снова открыто взглянув на гостя. — Мне после того, как получил извещение о смерти Марфы, и в голову не могло прийти того, чтобы опять сойтись с кем бы то ни было, а не только с ней, с Секлетеей. Я, можно сказать, совсем не воевал, но вернулся с клеймом, страху подобным. Вот посмотрите‑ка.

Он встал, снял и бросил на стул пиджак, поверх плеч задрал выбранную из‑под ремня рубашку и оборотился спиной к Лысухину. Лысухин обомлел при виде жуткого шрама, пробороздившего спину поперек в области лопаток. Словно тут резанули пилой с широко разведенными зубьями. Шрам имел углубления только по краям, а между ними веревочно вспучилась молодая пунцовая ткань под тонкой, глянцевитой и прозрачной, как целлофан, кожей. Заметно было пульсацию всей перекрывавшей шрам ткани.

— О‑о‑о! — со вздохом, в жутком изумлении произнес Лысухин, поднявшись с места, и через стол потянулся, чтобы коснуться шрама, но сробел и отдернул руку. — Чем это вас?

— Крупнокалиберной с «мессершмитта». — Старик опустил рубашку, заправил ее под ремень и снова надел пиджак. — Мы в феврале сорок третьего года разбирали после немцев их железную дорогу и настилали свою. Наш‑то путь шире. До того времени нам приходилось отвозить в тыл все крайне нужное и ценное, а тут уж многое хозяйски необходимое стали завозить обратно, в освобожденные места. Признаться, тем днем мы зря обнадеялись, что не должно быть налета: от фронта далеко, а главное — с утра спускался мучнистый снежок и портил видимость. Настилаем рельсы, стучим да объясняемся навыкрик, и никому из нас не грептит прислушаться к воздуху. И проморгали фашистского разведчика. Спохватились, когда истребитель сатаной взвыл на бреющем полете в лоб нашему стоявшему составу. Мои товарищи катышом с насыпи в кустарник, а меня дернула нелегкая к паровозу: рядом до него, и от пули, подумалось, верная защита. Только я припал на четвереньки, чтобы юркнуть под него, да тут же и остался. Впопыхах‑то глаза застлало, и мне помстилось, что паровоз тронулся с места и с грохотом дернул весь состав, а спину мою обварил горячим паром. Ну, а фактически‑то меня просто накрыло пулеметной очередью. — Старик сел, чему последовал и проникновенно внимавший ему Лысухин. — Восемь месяцев находился я на излечении в Свердловске, — продолжал старик, застегнув пиджак. — Пуля прошлась по обоим крылкам, но не срезала их, а только обколола. Задела и позвонок. Если бы строгнула его на полсантиметра поглубже, то и я при целых ногах остался бы до конца жизни, по словам хирурга, «постельной куколкой». Пока все подживало, лежать полагалось только ничком. Иначе и нельзя было: вдоль спины и по оплечьям наложили шину, чтобы хребет мне не свело горбом. Очень маялся от пролежней на брюхе и ляжках. Свет увидел, когда шину окоротали по кобчик и стали сажать меня на койку, а потом уже помогали подыматься на ноги. Владение в руках восстанавливал гимнастикой, начиная с пальчиков. Не описать радости, как сам научился подносить ко рту ложку. Так постепенно и обрел заново сам себя. Но при выписке меня обраковали по чистой и сказали: «Поедете домой». Я ни в какую: «Направляйте в часть! — И для убеждения подал комиссии присланную Марфой на две недели перед тем похоронку на Геральда — в затеклых словах от наших слез. — Буду мстить фашистам за сына!» И не ушел из военкомата, устроил на диване в приемной сидячую забастовку. Через то добился нового решения: зачислили в команду выздоравливающих. Невелику сформировали. И угодили мы вскоре не на фронт, а в резервную армию на Дальнем Востоке. Тем же утром пожаловались старшему политруку: зачем, мол, нас заслали сюда? Мы пока не инвалиды. Мало чести — загорать тут на стоянке да зря есть хлеб. А он фартовый из себя: плотный, осанистый, и едва ли за тридцать ему. Гимнастерка не первой носки, но погоны и ремни на ней в таком обиходе, будто только что получены им со склада. Мы приняли его за надежно окопавшегося тут тыловика, над которым не капало и не каплет. Но он крепко урезонил нас: «Если, — говорит, — вам до сих пор не сказано и невдомек самим, почему попали сюда, так не надо домогаться о том и к тому же предъявлять обиды, что очутились здесь вопреки желанию. Мы все здесь не на «стоянке», как огульно выражаетесь вы, а на великом стратегическом стоянии! Заслоняем наш исконный рубеж от враждебного нам соседа, который предан фашистской Германии по военному союзу «Ось Берлин — Рим — Токио». Гитлер — шкворнем в этой «оси»: она вертится по его диктату. Колесо с одного ее конца уж сбито и рассыпается: откаталось в наших степях да в Африке. Колесо на другом тоже порасхлябалось на ухабах Китая и Филиппин. Сосед готовился толкнуть его и на нас, но так и не посмел до сих пор: не забыл, во что обошлась ему перетяжка того колеса после дерзких наездов на нас у озера Хасан и реки Халхин‑Гол. Теперь не отзывается на вопли Гитлера о помощи: самому до себя. Но договора с ним не расторгнул, и нам приходится держаться начеку. Вам, фронтовикам, не занимать боевого опыта, какая бы случайная заваруха ни завязалась здесь, — в похвалу сказал нам. — Вы вдосталь давали прикурить немецким оккупантам. Так припалили им ноздри, что они теперь отпрянули местами почти до самых наших довоенных границ. Вы не в долгу у Родины. Всякий из нас позавидует вам. Сошлюсь на себя. Я из Мосальска. Про моих земляков давняя молва: «Где побывали мосали, там три года не соли». Как бы я швырнул той «соли» в бешеные глаза фашистским извергам! Они сожгли наш дом. Мать погибла при бомбежке города. Отца‑коммуниста расстреляли гестаповцы по доносу предателя. Вот в каком долгу у меня гитлеровцы, а рассчитаться с ними мне пока не позволяет приказ, потому как обстановка здесь постоянно была и все еще остается чреватой взрывом. Всякие заявки кого бы то ни было о добровольной отправке на фронт, отклоняются командованием. И вы, — попрекнул нас, — зря оговорились, что здесь вроде как обидно без дела есть хлеб. Нечего стесняться! Жуйте его и хлебайте приварок так, чтобы соседу через пролив было слышно, что у вас зубы крепкие и утроба в исправности». Такой чудак! — рассмеялся старик.

11

Ранение старика, обезобразившее ему спину, так повлияло на Лысухина, что он проникся к пострадавшему глубоким уважением и уже не осмеливался теперь пресекать по своей прихоти его подробный рассказ про службу на Дальнем Востоке. Лишь учтиво спросил:

— Не до конца ли войны оставались там?

— Оттуда и демобилизовался. Перед тем как после капитуляции фашистской Германии необходимо было покончить с войной и в Азии, у нас в гарнизоне накануне его выступления проводился строгий медицинский осмотр. Меня опять, как я ни просился, не допустили в боевую часть любого рода войск, оставили дослуживать тут же, в береговой охране. Так я за войну и не побывал за границей ни на Западе, ни на Востоке. Вернулся домой без всякого памятного сувенира.

— А на спине‑то чем не сувенир? — шутливо съязвил Лысухин.

— Верно, — безобидно согласился старик. — Ни износить, ни расколоть его до гробовой доски.

— Вашим деревенским известно было, что вас так ранили?

— Жене сообщили еще до того, как я очутился в госпитале. А показаться‑то им пришлось в тот же день, когда вернулся домой и пошел на Сутяги к могиле покойницы. Бабы на картофельнике хоть и заметили меня, но мне сдалось, что не признали: все‑таки я был далеконько от них. А сунулся с поля в лес — такое мне бросилось в глаза, что и думать забыл о них. До войны Сутяги‑то кругом охватывал лес, а тут не успел я войти в него, как он сразу оборвался. Впереди и по обеим сторонам от меня открылась большая вырубка. Я недолго недоумевал, глядя на нее: вспомнилось первое письмо Марфы, присланное мне, когда я стал служить на Дальнем Востоке. Она жаловалась в том письме, что бьется с дровами, которые всем деревенским приходится таскать на себе по слеге да куртяжу из‑под Сутяг: конское‑то поголовье год за годом сдавали на нужды фронта. От двадцати лошадей осталось в колхозе только три забракованных животины. На Помпее возили воду да корма на ферму. Чемберлена умотала каждодневные дороги при всяких поставках — уж кнута не чувствовал. А жеребая кобыла Клеопатра скинула с надсады при вспашке зяби и совсем обезножела. Никогда у нас рогатый скот не знал упряжки, но бабам поневоле пришлось охомутать быка Сократа. Куда уж буен был он, но сразу покорился, как потянули его вдоль борозды за железное кольцо, продетое в ноздри. За четыре дня ударной работы он так запал боками, что стало видно, как под кожей каждое ребро волной переливалось от натуги, а дых на все лады сипел гармошкой. Выбьется из сил, тут бабы сами впрягутся в плуг, а его отведут на ферму, чтобы отлежался за ночь. «Начнем вечернюю дойку, — писала Марфа, — иной корове не стоится спокойно, помыкивает да воротит голову в ту сторону, где в угловом стойле бык лежа ел клевер. Пристрожишь бедняжку: «Не пяль глаза! Не видишь, что снята там со столба табличка?» Это Марфа‑то про дощечку, надпись на которой гласила про Сократа: «Производитель».