Изменить стиль страницы

Я люблю своих сестер, радуюсь их молодой свежести, горжусь их уверенной смуглой красотой. И все чаще и чаще думаю о Зое, белокурой и синеглазой, которой не суждено было вырасти. И первой Зое. И второй. Первая была бы теперь старше меня, советчицей была бы, другом.

Мама сидит на диване со мной, вяжет носки к зиме и не вытирает тихих безмолвных слез, которые бегут и бегут по ее щекам. Вот так, наверное, древние люди мучились, принося в жертву неведомому богу лучших своих детей.

И видятся мне распахнутые синие глаза на белом лице, пушистые завитки волос на висках и на лбу и русая коса, опустившаяся до пояса. Потрогать бы ее, ощутить тугую тяжесть родных волос.

Но у меня не рождаются такие девочки. И у брата моего тоже. И у сестер. Смуглые рождаются, темноволосые дети.

Неужели в глубинах нашей родовой сущности не осталось больше наследственных почек, изначальных, первых, из которых выходили бы синеглазые девушки и парни? Неужели эти две Зои были последними?

Я хочу как-то возвратить принесенных в жертву, воскресить их в новом поколении, загладить незабываемую вину ни в чем не виноватой моей матери. Горькая ты моя, бедная мама!

Я с завистью гляжу на белокурых и голубоглазых парней и девушек, гляжу на них с трепетной любовью и нежностью, и давняя боль невозвратимой потери бьется во мне.

1970 г.

УДОЧКА ИЗ ЕВРОПЫ

Я всегда думаю о нем как о герое, стойком, мужественном человеке, верном своему жизненному долгу и призванию. И невольно улыбаюсь: невзрачный он, рябенький, говорливый — сразу разлетаются привычные представления о героях и так называемых настоящих мужчинах.

Сидит Мотылек на перевернутом ведре над лункой, держит красными от холода руками игрушечную зимнюю удочку величиной с плотницкий карандаш и, следя за сторожком, сыплет легкомысленной скороговоркой:

— А зачем мне центральная усадьба, мотылек? Там ведь ни озера, ни речки, улицу асфальтом залили, воду из водокачки прямо в дома провели, печки собираются ломать. Я, мотылек, с рожденья рыболов, мне без речки нельзя, я свои Воробушки не брошу. Нельзя бросать без призора. Я мужик, в обиду никому не дам…

Трудно удержаться от улыбки, глядя на него, вознамерившегося заслонить своей фигуркой деревню, хоть бы и такую, как Воробушки, от возможных бед и напастей. И поверить в то, что он рожден рыболовом, трудно. Настоящие рыболовы — первый отличительный их признак — сосредоточенно-молчаливы, а этот трещит и трещит без умолку. Хорошо хоть вполголоса, а то бы всю рыбу распугал.

— Председатель у нас неглупый, он меня понимает, зря не неволит, а баба заладила одно: айда, мотылек, на центральную, одичаем тут. Ну не глупая? Одичать в родной деревне, где речка рядом, лес, в поле каждый бугорок наш, телевизор есть для интересу!.. Нет, плотва клевать не будет, айда к чапыжнику, там окуня возьмем. На мормышку тоже не пойдет, а на блесну — раздразним. Сменные блесны есть?..

В Воробушках я оказался по совету приятеля, ошалев от учрежденческой суеты, от бумаг и заседаний, от вечного шума большого города. Как все постоянное, шум становится привычным, но от него устаешь, и усталость эта со временем накапливается, гнетет, неутоленная потребность тишины становится безотлагательной. Для любого человека. В предвыходные и выходные дни все пригородные поезда забиты трудящимся людом — спасаются всяк по-своему: кто рыбалкой, кто лыжами, кто просто лесными прогулками.

Тишина здесь была идеальной. Деревушка в стороне от железной дороги, иных путей, кроме тракторного следа, не видно, массовый рыболов минует Воробушки по причине такого неудобного местоположения. Два часа шел я в полном безмолвии, будто обложенный со всех сторон ватой, — белизна снега окружала отовсюду, даже облачное низкое небо было белым, деревья заиндевели, на еловых и сосновых лапах махрились пушистые белые варежки. За лесом началось поле — тут белизна сплошная, мертвая. И в самих Воробушках я не услышал бы ничего, кроме скрипа снега под ногой, если бы не случай. Не знаю уж какой, трагический или комический.

Подходя к деревне, я заметил быстро густеющий дым над крайней слева избой и услышал хлопанье дверей и людские голоса. И хоть весь я взмок от ходьбы и еле тащился, в ногах, оказалось, еще были силы, чтобы понести меня довольно резво.

Горел дощатый сарай рядом с избой, заваленной снегом и поэтому безопасной в пожарном отношении. Когда я подбежал, здесь уже суетились два старичка и три старушки, приковылял с палочкой, держа в другой руке ведро воды, еще один долгожитель. Старички топтались на снежной тропке и бестолково размахивали костыликами, наспех одетые старушонки подымали со снега полуодетую старуху, вероятно хозяйку сарая, которая выскочила из избы простоволосой и голосила одно и то же:

— Ва-силий! Ва-асярка-а!.. Господи, оборони!..

От растерявшихся старичков я с трудом узнал, что в сарае остался хозяин, тот самый Васярка, которого кличет старуха. Он безногий, Васярка-то, объясняли они, вот, может, и того… Самогонку, поди, гнал к празднику, вот, стало быть, и того… А как вызволишь, когда огонь из самой двери пышет…

Лямки рюкзака у меня были стянуты на груди бечевкой, я стал ее развязывать, она затянулась, разорвать тоже не удалось, я полез в карман за ножом, но тут накатился торопливый треск «Беларуси», трактор, взревев, замер у избы, и с сиденья слетел легкий, быстрый тракторист. Он на бегу сбросил с себя полушубок, выхватил у старика ведро с водой, опрокинул на себя и бросился в огонь. Все это он проделал одним духом, не раздумывая. Через несколько секунд из пламени бухнулся в сугроб короткий дымящийся старик, за ним с грохотом вылетело сиденье на колесиках, потом выкатился вместительный бочонок, за бочонком — сам спасатель. Мотая головой и фыркая от дыма, он взлетел на трактор, развернул его, подкатил к горящему сараю и, соскочив, стал разматывать сзади трос. Я понял его намерение, помог захлестнуть трос за угловой столб.

В несколько минут тракторист растащил стены сарая в стороны, крыша рухнула на пламя, и пожар можно было не тушить, а просто заплевать с оставшимися стариками и старушками. Спасатель не пожелал триумфально завершить свое дело. Он надел на мокрую рубаху полушубок и укатил на другой конец деревни. Будто и не был.

Старушки восхищенно глядели ему вслед и качали головами («Как вихорь налетел!.. Безужасный — прямо в огонь!..»), старики старательно и сосредоточенно затаптывали валенками чадящие жерди и доски, простоволосая хозяйка катала по снегу своего безногого погорельца, на котором тлела ватная телогрейка. Ее проще было снять и затоптать, но старуха не успела догадаться.

Когда с пожаром было покончено и суета улеглась, мне сообщили, что Васярка, пьющий по причине потери ног на финском фронте, гнал в сарае самогон, поскольку старуха всегда против и в доме заниматься этим делом ему не разрешает. Он успел выгнать литра два, выпил там тепленького, закурил и бросил спичку рядом со своим капающим агрегатом. Тот и вспыхнул. Васярка хотел потушить, опрокинул нечаянно ведро, а первач крепостью вышел как спирт, на полу щепки, доски, дрова — занялись сразу, и дорога к двери оказалась отрезанной. Да еще сиденье было отвязано, не уедешь. Охо-хо-хо!.. Вот теперь масленица пройдет всухую. Бражки, правда, в бочонке малость осталось, да это что, слезы. И сарая нет…

Я понял, что событие это нешуточное, разговоров и хлопот хватит надолго и останавливаться здесь нет смысла. Надо подыскивать другую избу. Вынув из снега тяжелый свой ледобур, я отправился вдоль порядка, оставив старичков сочувствовать Васярке.

В деревне было всего семь дворов, перед каждым столбы с проводами осветительной сети, над крышами шесты телевизионных антенн, во дворах орут петухи. Не к перемене ли погоды? Если так, клева тогда не жди. К тому же водоем новый, мест не знаю. Впрочем, приятель говорил, что здесь живет незабываемый для него Мотылек, настоящий рыболовный профессор, в дневное время он всегда на речке. Вот устроюсь на квартиру, отправлюсь его искать.