Изменить стиль страницы

Один станционный колоколишко скромно молчал, поблескивая ослепительно своей бронзой, и словно ожидал своего часа, более значительного и торжественного, и не шевелился, и на него с томлением, и надеждой, и волнением великим то и дело посматривала вся расфранченная, надушенная знать всей области — военная и гражданская, чинно стоявшая в стороне от почетного караула из юнкеров, и с замиранием сердца все смотрела, смотрела в даль перрона. Но там ничего особенного не было, а были видны лишь торчавшие, как суслики возле норок, казаки-охранники и блестевшая на солнце железнодорожная колея. И тогда взоры всех перемещались вновь в сторону гордеца колоколишка: да зазвонит, заговорит наконец этот медный паршивец или так и будет висеть у белоснежной вокзальной стены, набеленной, как к святкам, и вытягивать из человека жилу за жилой? За чем смотрит начальство? А если, упаси бог, опять не заговорит, как десять лет тому назад, не забьется в радостной дрожи, не осчастливит столицу тихого Дона? Это же — ужасно. Это был бы конец света…

Но колоколишко заговорил, внял томлению человеческому: начищенный до зеркального блеска и сиявший всеми солнечными бликами-зайчиками, он вдруг залился такой чудесной медной трелью и взял такую высокую лирическую ноту, что соловьи ахнули бы, услышь такое, но соловьи сейчас были далеко в теплых странах, и ахнули дамы в огромных шляпах с пуховыми гнездами на них для любого птичьего вкуса.

Так длилось несколько секунд. Но вот, теперь уже настоящий, знающий себе цену, звонкоголосый, и гордый, и даже величественный, станционный колокол оборвал свою очаровательную медную трель, пошептал что-то своему хозяину — бородатому сторожу в золотых галунах — по такому случаю, подумал, как бы прикидывая, стоит ли этой праздношатающейся, разномастной публике звонить дальше и стараться выводить замысловатые медные рулады, но решил: не стоит и, резко пробив один раз, умолк в своей медной гордыне и более не удостоил чести самого господа бога.

Но никто на него больше в обиде и не был: как волшебник сделав свое дело, он возвестил, что с юга, с кавказского театра, откуда возвращался царь, идет долгожданный, желанный, высочайший голубой экспресс августейшего…

Александр Орлов стоял в стороне от публики, опираясь о палку, на тыловой стороне вокзала, наблюдал за конным эскортом для царя, за юнкерами, и думал: вот такой же, как эти юнцы, погиб у него на руках на батарее дивизии генерала Мингина, а сам генерал оказался в плену, как и Мартос, и Клюев, и многие другие… Что ждет этих мальчиков, которые конечно же будут призваны в действующую армию, как только царь покинет Дон? Ведь не ради же прекрасных дам, заполнивших вокзал сверх всякой меры и необходимости, не говоря уже о том, что они же заполнили всю вокзальную площадь, сквер, Крещенский бульвар так, что, вздумай царь идти в город пешком, он и не протиснулся бы, хотя конные юнкера могли расчистить ему путь силой, но, судя по количеству приготовленных автомобилей, царя намеревались везти в город, а не тащить его в гору пешим ходом.

Орлов обратил внимание: раненые офицеры, а особенно — нижние чины, хотя их здесь были считанные единицы, стояли в стороне, опираясь на костыли и палки, и не проявляли особенного интереса ко всему происходящему, будто все это шумевшее на все лады возбужденное человеческое море, заполнившее все, что можно было, и даже крыши ближних особняков, и даже деревья в сквере и бульваре, нисколько их не занимало и не волновало и будто оно было само по себе, а они, фронтовики, — сами по себе, чужие ему, брошенные на произвол судьбы, ибо ни одна душа из всех присутствовавших на вокзале и возле него ими не интересовалась и, кажется, вряд ли и замечала. Всех их, защитников отечества, и престола, и веры православной. Все они, кричащие, орущие, толкающие друг друга всеми силами и способами, лишь бы пробиться ближе к тому месту, где будет царь.

Коннозаводчик Королев так и сказал Орлову:

— А и скоты, право слово. Готовы на голову взобраться друг другу. Давайте, капитан, отойдем в сторону, на всякий случай, пока волна этих идиотов не подхватила вас так, что вы и ногу тут оставите, а не только палку. А еще лучше, давайте сядем на мой «роллс-ройс» и подъедем к собору, куда царь направится первым делом.

— Потерпим. Не раздавят же нас с вами, надо полагать? А я — военный человек, могу и напомнить о себе.

Королев горько усмехнулся и сказал с нескрываемой грустью:

— Кому напоминать-то, капитан? Этим нафуфыренным, надушенным ничтожествам обоего пола? — кивнул он по сторонам… — Я предпочитаю снять шляпу вон перед теми ординарными казаками и офицерами на костылях, вашими однокашниками, нежели напоминать о себе всей этой человеческой мишуре, которая и не видит этих героев, и готова пластаться, лишь бы монарх удостоил чести бросить благосклонный взгляд…

— Вы что-то сегодня не в духе, Алексей Иванович, — заметил Орлов. — Слышала бы это Мария, она была бы очарована вами.

Королев оживился и сказал:

— Не видно. Не приехал с фронта. Не случилось бы чего еще, упаси бог. Я ни одну женщину на свете так не уважал, как уважаю сестру Марию. Столько перенести, перестрадать… Полагайте, что вы получили ее с того света. Пардон, торгашеские привычки… Но по чести скажу: я никогда не предполагал, что есть на самом деле такая любовь, которая поднимает даже со смертного одра. Завидую вам, капитан, что судьбе было угодно, чтобы вы встретились.

Орлов был тронут. И вспомнил те тяжкие часы перед рассветом, и вражеский дирижабль, и пулеметные очереди с него, и панический голос Барбары: Мария! И последующие дни, когда Мария боролась в лазарете, в Млаве, со смертью, а он дни и ночи сидел возле нее — беспомощный, с переломленной ногой, — и подбадривал ее, уверяя, что все будет хорошо, и умолял ее потерпеть еще немного. И целовал, целовал ее руки.

А она улыбалась, хотя была почти обречена.

У него и сейчас ледяные мурашки забегали по спине при воспоминании об этом: действительно, со смертного одра поднялась Мария, ибо пуля прошла всего в двух миллиметрах от сердца и контузила его, и могла остановить. Да, конечно, опытная рука старого доктора, начальника лазарета, сделала все, даже невозможное, но и Мария проявила такую волю к жизни и неистребимую веру в доброе, счастливое, что старый доктор сказал по-отечески, когда самое страшное осталось позади:

— Вы доставили мне много радости и счастья, сестра Мария, своей верой в жизнь, в людей, в себя, наконец, и в меня в какой-то степени. Вы стали для меня родной дочерью, с вашего позволения, и разрешите мне…

Он не смог закончить фразы и смахнул слезу, а Мария поцеловала его и сказала тихо и проникновенно-благодарно:

— Я буду счастлива, если стану вашей дочерью, мой дорогой, мой милый доктор-спаситель…

— Вы сами себя спасли, Мария, — ответил старый доктор. — Один я ничего сделать бы не смог.

Орлов знал обо всем этом, но откуда об этом знал Королев, непонятно было, и это тем более тронуло его, Орлова, и он признательно сказал:

— Я искренне благодарю вас, Алексей Иванович. Вы взволновали меня до глубины души вашим отношением к Марии, и я рад быть полезен вам в чем-либо всегда, если моя помощь что-то может значить в вашей жизни.

Королев вздохнул, помолчал немного и ответил:

— В жизни человека любая помощь другого человека будет достойна благодарности, мой друг. Однако в нашей жизни это бывает так редко. Но обо мне не беспокойтесь. Мне оказывают помощь дела рук моих: поставка лошадей, и скота, и хлеба войску, шерсти — казенным фабрикам, ну, и маленькое участие в процветании нашего стольного града Платова. Вы знаете, сколько Василий Иванович Покотило посоветовал мне выложить на алтарь этого града, на потребы храмов господних, на санитарию и еще на благо лазаретного дела, в фонд коего монарху будет преподнесено пожертвование пастырями духовными нашими двадцать тысяч целковых? Впрочем, что такое мои тысячи в сравнении с кровью наших донцов, пролитой на поле брани? Стыдно считать. Так что не вы должны быть полезны нам, а мы — вам, русским офицерам и солдатам. За то, что вы живы-здоровы суть… и что святая Русь наша матушка жива-здорова есть и вечно будет. Так-то, милый капитан…