Изменить стиль страницы

И упал, как подкошенный.

И тут случилось неожиданное: немцы остановились, офицеры их преградили путь отступавшим, стреляли в воздух и наконец повернули лицом к почему-то остановившимся и русским, а когда поняли это — и сами остановились: немецкая артиллерия решила, видимо, отомстить русской пехоте за штыковой бой, хотя и скоротечный, и открыла огонь шрапнельными гранатами, не обращая внимания на то, что недалеко были свои солдаты.

Русские цепи попятились назад, к своим окопам. И раненых прихватывали с собой, если было возможно.

Немцы тоже отошли, так как свои снаряды рвались и над их головами и уже причинили урон.

Тогда Орлов скомандовал своим батарейцам: бегло, тоже шрапнелью, огонь по окопам противника. И — непостижимо: немецкая пехота поднялась, ведомая своими офицерами, опять загорланила песни и пошла в наступление, не обращая никакого внимания на обстрел русской артиллерией. Шла во весь рост, с засученными рукавами мундиров. И замертво валилась под ноги шедшим позади. Но задние шеренги перешагивали через нее, как через поленья, не переставая горланить песни, и редели на глазах.

Орлов наблюдал за всем этим и думал: не люди, живые и дышащие, а какие-то заведенные механизмы: идут и идут, в огонь, на смерть, даже не пригибаясь, а рассыпаясь в цепь, перешагивая через новых павших. Что это: дисциплина? бравада? показное пренебрежение к самому аду, а не только к человеческим слабостям и к самозащите? Или пьяный психоз, желание подчеркнуть превосходство над всем сущим и себе подобными, подавить противника морально? Но это же — глупость самая жестокая, убой, как Андрей Листов говорит. Сейчас мы их, потом — они нас…

И тут случилось то, чего опасался генерал Мингин: из леса, позади своих колонн, вырвался блиндированный немецкий автомобиль, который не смог подбить Орлов, разрезал шеренги своих солдат и даже подмял некоторых под себя и устремился к окопам генерала Мингина, на ходу поливая свинцом пуль все, что было впереди.

В окопах все притихло, солдаты вобрали головы и присели, хотя и смотрели на бронированную адскую машину, стреляющую без разбора и цели, но наводящую такой страх, что некоторые стали выбрасываться из окопов на тыловую сторону и уползать, зная, что ни винтовка, ни пулемет бронемашины не прошибет.

Орлов крикнул в телефонную трубку командиру ближней батареи:

— Поручик, прикажите немедленно выдвинуть одно орудие на открытую позицию! Будем стрелять в упор, прямой наводкой.

Генерал Мингин со своей стороны передал на батарею:

— На наши окопы идет блиндированный автомобиль противника. Постарайтесь остановить его, если не сможете подбить. Первой батарее удобнее это сделать.

Поручик ответил:

— Ваше превосходительство, капитан Орлов намерен стрелять по автомобилю одним орудием в упор. Я не знаю, как ему это удастся, и боюсь, что растрачу напрасно все патроны, коих у меня почти и нет.

— Сообразуйте ваши действия с действиями капитана Орлова. Он — опытный артиллерист, дирижабль противника подшиб из полевого орудия, так что не подведет.

Орлов сбежал с макушки ветряка как раз в тот момент, когда орудие втащили на возвышенность, между деревьев, так что его сразу и не заметить было, и с ходу скомандовал:

— Прицел шесть, трубка — на удар, упреждение — полкорпуса, — огонь!

Раздался выстрел, и, прежде чем Орлов увидел, что получилось, как ему над ухом разом крикнуло несколько голосов, хотя орудие молчало и можно было не кричать:

— Подшибли, ваше благородие!

— А ловко получилось!

— Еще раз для крепости, ваше благородие!

Орлов посмотрел в бинокль: автомобиль противника горел. И приказал:

— На передок! Назад! Быстро!

И едва орудие сняли с позиции, как грянуло несколько разрывов снарядов по сторонам, позади, но огонь противника был явно бесприцельный и слишком торопливый и вреда не принес.

Генерал Мингин поблагодарил Орлова и артиллеристов, попросил представить к награждению отличившихся и приказал полкам открыть огонь из всех стволов орудий.

И начался ад. И наступила ночь. Нет, солнце еще светило где-то у горизонта, и были видны его короткие всплески косых лучей, прорывавшихся сквозь дым, и пламя, и столбы черной земли, бесновавшиеся по всей большой низине, между холмами так, что уже и не понять было: сама земля вдруг исторгала огонь, и дым, и смерть со страшным грохотом, и стоном, и гулом на всю округу на многие тысячи верст или все это делали люди, которых и не было видно, а если и виделось что-то, так это взлетавшие вместе с землей трупы убитых или части тел да и то и дело винтовки, мелькавшие в воздухе, как хворост.

Орлов поначалу корректировал стрельбу орудий по окопам против ника, а когда из них начали выбегать немецкие солдаты, норовя укрыться в лесу, — приказал перенести огонь и отрезать им путь, — услышал в телефон голос поручика:

— Капитан, патронов более нет… Мы берем орудия на передки.

Орлов не успел и спросить, куда отходит батарея и что ему надлежит теперь делать, как раздался оглушительный взрыв, и все затрещало и зашаталось, как от землетрясения. Потом раздался новый взрыв, и Орлов словно провалился в преисподнюю. Но сознания не терял и понял: противник нащупал его наблюдательный пост, дал несколько выстрелов по ветряку и разрушил его макушку.

Очутился Орлов внизу ветряка живым-здоровым, хотя изрядно побитым лестницей, по которой кувыркался, скатываясь вниз, но все же только побитым, тогда как его помощник телефонист был тяжело ранен в голову.

Орлов наскоро перевязал его, перенес в безопасное место и пообещал прислать санитара:

— Это быстро, здесь ведь недалеко. Потерпи, дружок.

И бегом направился к батарейцам, — как там у них? Но застал всего только одного фейерверкера. И еще смертельно раненного поручика. И более никого. Ни ездовых, ни лошадей. И орудий было всего одно, а остальные все же увезли. А куски телефонного провода были закинуты на деревья, как будто гирлянды кто намеревался сделать, да не успел.

— Грустная картина… Как же мы с вами теперь, фейерверкер, будем воевать? — спросил он, но солдат молчал, сидя на лафете и держась за уши опущенной и сразу поседевшей головы. — Вы контужены? Ранены? Да что с вами, мой друг? — допытывался Орлов, тормоша фейерверкера, но ничего толком добиться не мог.

— Он контужен, надо полагать… Помогите мне, капитан, — услышал он голос поручика, пытавшегося подняться на локоть и не могшего сделать это.

Орлов кинулся к нему, расстегнул китель и увидел: живот поручика был так разворочен, что надеяться на жизнь было нечего. Однако стал перевязывать его и подбадривать:

— Ничего страшного, поручик. Вот перевяжем маленько — и в путь-дорогу в лазарет.

Поручик, молодой, с серыми от пыли усиками и частыми конопушками на щеках, не стонал, а лишь кривился от боли и говорил:

— Не успокаивайте меня, капитан. Я все вижу и чувствую: конец. Ноя холост, у меня нет семьи, а вот друзья мои, пушкари, почти все — семейные, детишки у всех, и вот… Война, ничего не попишешь.

— Помолчите вы, бога ради, пока я перевяжу рану. Потом хоть целую лекцию можете мне читать, — говорил Орлов и чувствовал: жизнь покидает поручика каждую секунду и у него уже руки похолодели и начинает синеть красивое, молодое лицо с тонким, как у барышни, носиком и синими-синими, как васильки, глазами. И спросил: — Как фамилия-то ваша, милый поручик? И откуда вы?

— Крамарский, вы все еще не узнали меня. Млаву вспомните…

— Боже, да как же я вас не узнал? Прокоптились очень…

И тут жизнь поручика Крамарского кончилась.

Орлов снял фуражку и закрыл его глаза. Вот так умирают на войне. Только что жил, говорил, и вот уже нет человека. А он, Александр Орлов, еще жив-здоров. Хорошо это или плохо: жить, и дышать, и смотреть на мир, когда рядом — мертвые, только что жившие, только что разговаривавшие с тобой и надеявшиеся жить?

Орлов подумал: сколько все продолжалось — полчаса? Час? Или весь день? Ведь только что здесь были солдаты, гремели орудия и все было, как и должно, и вот уже кругом царила тишина, как на кладбище.