Изменить стиль страницы

— Будем проезжать через Разлом, люди нас увидят, Аннушке передадут, та и всполошится: не беда ли какая? — тихо произнес Иван Евдокимович, умоляюще глядя в глаза Акиму Мореву.

— Какой вы чуткий, — только и сказал Аким Морев.

— Что-то болезненное появилось в Аннушке: дикая ревность, — еще тише произнес академик, и в его голосе прозвучали и горечь, и сожаление, и тревога, и жалость к Анне. — Боится: «Ты, дескать, академик — вон где, а я простая колхозница — вон где. Поиграешь, поиграешь мною и покинешь». Вот что разбудила ревность. Ах, поганое чувство!

На площадке, где строились домики и дома отделения Академии наук, первым встретил приехавших, конечно, Шпагов.

— Он у меня, Аким Петрович, человек на все руки, — рекомендуя Шпагова, говорил академик. — В Москве помогал мне дела вести, тут — управляет строительством городка. Такой он у меня, — и вдруг академик как бы забыл про Акима Морева, про Астафьева: ходил от домика к домику, придирчиво бранился, указывая на те или иные недостатки, порой на такие мелочи, которые можно было рассмотреть только в лупу. — Забываетесь, милый Шпагов, — ворчал он. — Полагаете, раз строимся в голой степи, так можно через пень-колоду. Почему дверные ручки черные? Что — похоронное бюро, что ли, у вас тут? Надо никелированные, массивные, чтобы приятно было дверь отворять. А вы? Мрачность наводите. И крыши. Кто это вам рекомендовал щепой крыть? Она сейчас светится, а через год-два почернеет, задерется и будет походить на драный зипун. Черепицей надо крыть. Раз нет железа, кройте черепицей. А щепу прочь. Прочь, я говорю. И тротуары сделайте. Нет гудрону? А вы — деревянные, да только красивые. А то польют дожди, тогда каждый и сиди в своем домике: не пролезешь через грязь.

Так он обошел всю стройку, бранясь, ворча и одновременно похваливая хорошее, и только часа через два сказал:

— Ух! Поехали в Разлом. А ты тут, Шпагов, смотри у меня. Плохо построишь — весь городок разнесу…

9

В Разломе почти у каждого двора цвели вишни, яблони. Иные хатки буквально утопали в синеватой дымке, но заборы палисадников, стены — все носило следы зимы: колхозники еще не успели их побелить.

Только новенький домик с парадным крылечком Анны Арбузиной выглядел по-праздничному: железная крыша блестела краской, расписные бордюрчики на окнах, на парадном прямо-таки пели по-весеннему, а окошечки не просто посматривали на улицу, а как-то улыбались, но главное, на крыльце стояла Анна.

Она была в простеньком ситцевом платье, и ветер, обдувая платье, выдавал ее беременность, которой она нисколько не стеснялась, а, наоборот, как бы всем говорила: «Вот какая я. Смотрите».

— Она! Она! Она! — толкая в бок Акима Морева, торопливо, точно Анна сейчас же скроется, произносил Иван Евдокимович. — Она! Она! Она! Видите? Смотрите — она, Аннушка.

— Вижу. Вижу. Бок мне просадите. Вижу, — а про себя Аким Морев, завидуя, произнес: «Вот их скоро станет уже трое. Всю жизнь я желал этого для себя… и нет. Если бы Елена стояла на крылечке… и встречала меня».

— Аннушка! Аннушка! — звал Иван Евдокимович, открыв дверку, готовый выскочить из машины на ходу, и только предупрежденный окриком Ивана Петровича, он не сделал этого, но едва машина остановилась, выпорхнул из нее с легкостью и гибкостью юноши и побежал к ней — к Анне Арбузиной.

— Ох, Ванюша! Извелась я, — прошептала она и повисла на его шее.

— У-у! Извелась. Ничего себе, извелась, — хвалясь ею, ее полнотою, материнской обаятельностью, булькающим голосом произносил Иван Евдокимович. — Ну-ну… матушка. Извелась.

— Да, душой, — придя в себя от первого волнения, уже полушутя, отталкивая его, запротестовала Анна. — Душой. Она ведь невесомая.

— Это, матушка, идеалисты уверяют — душа невесомая. А мы с тобой материалисты… и знаем, душа-то это вот ты вся. Экая стала. За две-то недели вроде опять на прибав пошла душа твоя. Ну, молодец.

Так они вдвоем, любуясь друг другом, подшучивая друг над другом, забыв про Акима Морева и про Ивана Петровича, скрылись в домике.

Те, улыбаясь, переглянулись, и Иван Петрович по душевной простоте сказал:

— Заворковались. Эдак-то и у меня бывает. А у вас, Аким Петрович?

Аким Морев промолчал: он ждал, вот сейчас из домика появится Елена… он даже реально видел ее: вот она выскочила, легкая, куда легче Анны, сияющими глазами окинула улицу и, стесняясь смотреть на него, на Акима Морева, зовет: «Пойдемте, Аким Петрович».

И Аким Морев выбирается из машины — тоже быстро, без задержки и кряхтения — и идет к ней, но на полпути оборачивается, смотрит на Ивана Петровича и как бы говорит ему: «Видишь? И у меня есть».

Но из домика вышла всполошенная и застыдившаяся Анна и заговорила:

— Батюшки! Аким Петрович. Иван-то Евдокимович и не сказал сразу, что и вы приехали. Только там и сообщил: Аким Петрович в машине. Вот невежа-то, — слово «невежа» она произнесла с такой любовью, что Аким Морев рассмеялся и простил Анне, что она вышла на крыльцо вместо Елены.

«Ну, сейчас увижу и ее», — идя в домик, чувствуя, как в нем все леденеет, думал Аким Морев.

Внутри домика все перепланировано: ход уже был не через ту комнату, где когда-то помещалась столовая, а через кухоньку, чистенькую и опрятную, а в небольшой комнате устроена столовая. Бывшая же столовая превращена в кабинет. Тут стояли два стола — один завален образцами земли, мертвых дубков, акации, толстыми, с полинявшими переплетами книгами, другой совсем не походил на первый. Здесь такой идеальный порядок, как на парте в хорошей школе: лежали стопочкой несколько книг, две тетради и одна толстая тетрадка — на середине развернутая. Видимо, человек только что оторвался от нее.

Аким Морев невольно заглянул в эту тетрадку.

«Я спросила Лену, что такое биохимия, и она мне…» — Аким Морев не успел дочитать фразы, как в комнату влетела Анна и, схватив тетрадку, не закрывая ее, но повернув корками наружу, прижала к груди и проговорила, вся пылая румянцем:

— Секреты. Мои. И от тебя, Иван Евдокимович.

У академика в глазах блеснула грусть, и он хотя в шутку, но довольно ревнивым голосом проговорил:

— Таишь от меня… Может, оттого и извелась?

— Да ведь не извелась… Сам говоришь. Ну, пойдемте завтракать. Там шофер гусей принес. И что мы будем с ними делать? Горе! Эх вы, побойщики. Хоть бы Лена была, помогла бы мне, — проговорила Анна, пряча в стол тетрадь.

— А она… что ж? Где? — с усилием вымолвил Аким Морев.

— Птица вольная: ветпункт другому передала, а сама в совхоз — к Любченко укатила…

У Акима Морева в глазах пошли круги. Так — сначала маленькие, вроде соринки, и вдруг стали шириться, шириться…

— Видимо, яркость утреннего солнца, что ли, — пробормотал он, невольно опускаясь на стул, прикрывая глаза: «Вольная птица. Ну, теперь-то уже не вольная, — хотел было сказать, но только мысленно произнес: — Мне уже за пятьдесят. В юные годы такой удар перенести легче: найдешь другую. Разве жениться, как Якутов, на фигульке? Нет! Не могу, не умею блудить… и больше, конечно, я никого не полюблю».

И еще один образ, наряду с Ольгой, стал таким же дорогим, любимым, но тоже как бы уже не существующим в мире.

«Ох, Лена, Лена! Зачем? Зачем ты поспешила? Зачем?» — с щемящей тоской упрекнул он Елену. И вдруг стол качнулся, куда-то поплыл, а потолок стал оседать над головой. И Аким Морев, пошатнувшись, привалился к стенке, белый сам как стена.

10

Его уложили в маленькой спаленке — на диван. Академик снял с него сапоги и, укрыв его, тревожно допытывался:

— Что же это с вами, Аким Петрович? Крепыш такой, и вдруг? Не годится. А на голову-то, Аннушка, надо холодный компресс. Полотенце, Аннушка, намочи и давай сюда. — Приладив мокрое, холодное полотенце на голову Акима Морева, он, оглядываясь, как оглядываются врачи на тяжелобольного, на цыпочках вышел из комнаты.

Аким Морев скоро услышал шепот.

— Беда-то какая, — шептала Анна. — За доктором бы надо послать. Есть у нас — славный, да ведь на Акима-то Петровича надо профессора.