Изменить стиль страницы

Вслед за этим стихотворением Зильберберг прочел монолог из знаменитой пьесы Переца «Золотая цепь». Монолог этот тоже стал песней, и дети начали бить в ладоши, притоптывать и петь вместе с Зильбербергом:

И вот
Мы идем,
Мы поем и танцуем…
Мы — евреи.
Наши души полны огня!
Для нас разверзается небо!
Распахиваются небесные врата!
Мы возносимся к Славе,
Сидящей на троне!
Мы не молим,
Не просим о милости.
Мы — великий и гордый народ,
Семена Авраама,
Исаака и Иакова!
Ждать мы боле не можем!
Песнь песней поем мы,
Поем и танцуем.
Мы идем!

Закончив петь эту песню, дети стихийно вернулись к «Братьям». Они пели эти слова снова и снова, взявшись за руки, как братья и сестры, и раскачиваясь. Это продолжалось до тех пор, пока Стефа не напомнила им, что гостю пора идти. В заключение встречи Корчак предложил сделать песнь «Братья» гимном приюта, и дети с восторгом запели свой новый гимн, покидая зал.

Когда наконец наступила тишина, Корчак и Зильберберг смогли услышать шаги немецких патрулей, марширующих вдоль стены по Хлодной улице, — совсем рядом.

Посетители приюта считали его оазисом в самом центре ада. Ежедневная размеренная жизнь приюта поглощала все время Корчака, восстанавливала его душевный покой. Ежедневно в две смены — утром и днем — тайно проводились занятия, причем одним из основных предметов был выбран иврит, чтобы подготовить детей к возможной новой жизни в Палестине после окончания войны. Как и в прежние дни на Крохмальной улице действовал парламент — важный центр приютской жизни, объединяющий ребят. Каждое субботнее утро Корчак, как и прежде, читал вслух свою колонку для приютской газеты, но те опасности, о которых доктор столь остроумно предупреждал детей в прошлом — скажем, риск засунуть палец в гладильную машину, — казались пустяковыми по сравнению с реальными опасностями жизни в гетто. «Машина ничего не понимает, она равнодушна, — писал он в те довоенные времена. — Вы сунете в нее палец, и она его отрежет. Сунете голову — она отрежет и голову. Жизнь — как машина. Она не предупреждает о риске, а сразу наказывает».

Теперь такую машину олицетворяли немцы — дети это знали, особенно новички, чьи родители были убиты у них на глазах или умерли от голода и болезней. Любой воспитанник, посещавший родных по субботам или просто вышедший на свежий воздух, неизбежно становился свидетелем жестоких сцен на улицах гетто. Никакие написанные Корчаком слова не могли уберечь их от этого, да и его самого. Он вынужден был признать, что не в силах развеять владевшее детьми постоянное чувство страха и неуверенности. Он мог лишь обеспечить их едой и жилищем и дать хоть какую-то надежду на будущее.

Каждое здание в гетто имело домовый комитет, ответственный за поиск средств для жизнеобеспечения дома, уплату налогов и помощь тысячам нищих беженцев из других стран. В качестве члена домового комитета дома 33 по Хлод-ной улице (одного из самых чистых и ухоженных зданий гетто) Корчак предложил для сбора средств устроить в приюте концерт в период между Пуримом и Пасхой. Для обсуждения этой идеи было решено провести собрание в приюте в один из вечеров, в девять часов.

Собралась довольно пестрая компания евреев, объединенных скорее общей судьбой, чем религиозными предпочтениями. Там был член Польской социалистической партии, ученый-талмудист, ополяченный промышленник, неверующий врач-педиатр, несколько соблюдающих обряды инженеров. После затянувшейся дискуссии было принято решение включить в программу концерта как профессиональных, так и уличных музыкантов. Жаркие дебаты разгорелись по поводу языка, на котором следует вести концерт. Ассимилированные евреи настаивали на польском, сионисты — на иврите, а бундовцы и ортодоксы с одинаковым жаром выступали за идиш.

Корчак сидел (как и на других собраниях домового комитета), опираясь подбородком на трость и закрыв глаза, будто спал. Но все знали по опыту общения с ним, что он внимательно следит за ходом дискуссии и только ждет подходящего момента, чтобы высказать свою точку зрения. Когда переговоры зашли в тупик, один из участников, ополяченный еврей, передал Зильбербергу, выполнявшему функции председателя собрания, записку, где просил узнать мнение Корчака. По его предположению, доктор выступит в пользу польского языка.

Корчак медленно снял очки (этот жест означал желание сосредоточиться), торжественно осмотрел присутствующих, а затем мягко выразил удивление, что разумные люди могут тратить столько времени на споры по вопросу, ответ на который представляется совершенно очевидным.

— И каков же это ответ? — пожелали узнать остальные члены комитета.

— А вот каков, — ответил Корчак. — Когда человек воз ражает против использования определенного языка, он тем самым выступает и против того, кто на этом языке говорит.

Можете ли вы отрицать, что большинство людей в гетто говорит и думает на идише, они даже умирают со словами идиша на губах? — Те, кто выступал против идиша наиболее рьяно, хранили молчание. — Потому-то идиш и должен стать языком этого концерта, иначе все исполнение окажется лишенным души.

Слова Корчака возымели мгновенный эффект. Предложение Корчака было поддержано, концерт решили провести через две недели. И снова Зильберберг был поражен, каким «загадочным и пленительным» путем проявилось в Корчаке его еврейство.

Тремстам пришедшим на концерт зрителям, в основном людям известным и обеспеченным, билеты не продавали. Корчак убедил комитет, что гости заплатят больше, если вопрос о сумме им придется решать со своей совестью.

Профессиональные актеры и музыканты отказались от вознаграждения, но небольшой гонорар вручили синеглазому скрипачу из Иерусалима, а также нескольким исполнителям народных песен, с которыми Корчак познакомился на улице.

«Музыка — это религия будущего, а вы — служители этой религии, — сказал Корчак, обращаясь к музыкантам перед началом концерта. — Такие художники, как вы, прокладывают путь».

В программу были включены несколько песен на польском и иврите, но самый сильный отклик в душе слушателей, в большинстве своем ассимилированных, нашли песни на идише. Корчак был так растроган исполнением уличных певцов, которых «судьба забросила в это гетто» со всех концов Европы, что плакал, слушая их, и не стыдился своих слез.

Профессиональная певица Романа Лилиенштейн вместе со своим аккомпаниатором выбрала для исполнения легкие музыкальные произведения, рассчитанные на детей. Она оказалась одной из немногих, кто пережил войну и написал об этом концерте: «Хотя в доме были чистота и порядок, я и по сей день не могу забыть атмосферу нищеты, царившую в коридорах и в зале. Дети, надевшие, как и все остальные, свои лучшие костюмы и платья, не могли скрыть возбуждения в ожидании концерта. За ними приглядывала Стефа Вильчинская. Все внимательно слушали доктора Корчака, который предварил концерт короткой речью, не забыв вставить в нее несколько шутливых фраз. Мы знали, что дети так же голодны, как и мы, как все в этом зале, и все же я никогда не забуду эти сотни горящих глаз, устремленных на артистов. Невозможно объяснить, что в то время значил для жителей гетто такой концерт».

Однако завершился вечер диссонансной нотой. Когда затихли аплодисменты и зрители были готовы разойтись, Корчак неожиданно объявил, что хотел бы прочитать несколько коротких стихотворений, недавно им сочиненных. Он вытащил из кармана несколько карточек и начал читать.

В резких сатирических строках не упоминались имена, но осмеивались владелец черных усиков, толстого чрева, горбун и, наконец, элегантный щеголь, которые распоряжались судьбой миллионов людей. Аудитория тревожно зашумела, когда стало ясно, что Корчак намекает на Гитлера, Геринга, Геббельса и «вешателя» Ганса Франка, ответственного за воцарение «нового порядка» в Польше. Когда люди поспешно двинулись к дверям, Корчак открыто назвал нацистов убийцами и отбросами общества.