Корчаку удалось пережить месяц заключения в Павяке только благодаря тому, что он попал в отделение обычных уголовных преступников, а не политических узников, которых, как правило, казнили. Бледный и истощенный, он появился в приюте в конце декабря. Дети выстроились для встречи доктора — такой же строй он увидел по возвращении с фронта после Первой мировой войны. Выслушав короткую приветственную речь одной из воспитанниц, Корчак поспешил в свою комнату — правда, не раньше, чем пообещал всем рассказать о своем заключении на утреннем субботнем собрании.
В субботу к детям и учителям присоединились многочисленные друзья Корчака, которым не терпелось услышать, что с ним случилось. При детях он ни словом не упомянул о своих страданиях и, отвечая на вопросы, оставался, по обыкновению, ироничным и остроумным.
— Как вы осмелились кричать на немцев? Неужели вам было не страшно?
— Совсем наоборот, они сами испугались. Немцы всегда боятся тех, кто кричит громче, чем они.
— Каково вам было в тюрьме?
— Потрясающе.
И он сплясал уже всем знакомую джигу.
Хотя камера была переполнена (что, по его словам, делало их новое помещение сущим дворцом короля Матиуша), ему удавалось есть до отвала, отлично спать и делать зарядку во время прогулок по тюремному двору. И ни одного дня, гордо сообщил Корчак, ему не пришлось болеть.
Детям понравились рассказы Корчака о его соседях по камере. Один из них, посаженный в тюрьму за убийство, полагал, что звание «доктор» означает «хирург», и высказал мнение, что их с Корчаком обоих можно называть Мак-Нож. Когда же стало известно, что он и есть тот самый знаменитый Старый Доктор из популярной радиопередачи, они усадили Корчака на гору соломенных матрасов и попросили рассказать им что-нибудь. Он рассказал им истории про кота в белых сапогах и шляпе с пером, который ухитрился раздобыть — а вовсе не украсть — богатую одежду и дворец для своего хозяина, и про мальчика с волшебной лампой, которая заставляла джинна выполнять все его желания. И эти суровые преступники плакали, вспоминая сказки, услышанные от матерей, когда они были детьми и верили, что кот или джинн могут изменить их судьбу.
Корчаку, возможно, и удалось убедить детей, что чувство юмора не изменило ему во время заключения — они смеялись до изнеможения над тем, как доктор учил сокамерников ловить блох, в изобилии населявших тюрьму, — но Стефа и другие взрослые видели, до какой степени он был измучен. Корчак не стал обременять их подробностями своих злоключений, рассказами о страшных криках и стонах пытаемых, о залпах расстрельной команды, раздававшихся днем и ночью, но полностью скрыть свое угнетенное состояние он не смог.
Вернувшись, Корчак прежде всего настоял на том, чтобы двери здания, выходящие на улицу, были заколочены. Войти в приют теперь можно было только через двор. Кроме того, он каждую ночь проверял состояние штор затемнения, чтобы свет не привлек внимание немецкого патруля, расположенного у ближайшего входа на территорию гетто.
Стефа не знала, что ее больше беспокоит — физическое состояние доктора или его нервное истощение. Корчак тяжело дышал, у него опухли ноги. Несмотря на его протесты, она отвела Корчака в больницу для всестороннего обследования, которому подвергался персонал приюта. Врач приемного отделения отметил, что, хотя щеки Корчака горели нездоровым румянцем, а глаза лихорадочно блестели, он вошел в комнату для осмотра в военном мундире и сапогах, твердым шагом, с осанкой «польского аристократа». Врачу с трудом удалось убедить Корчака сделать рентгеновский снимок грудной клетки. Узнав, что у него в легких обнаружена жидкость, Корчак спокойно спросил: «Сколько?» Получив ответ, что уровень жидкости не доходит до четвертого ребра, он заявил, что это состояние не может воспрепятствовать его деятельности по сбору продуктов для детей.
Несмотря на такую браваду, прошло некоторое время, прежде чем Корчак решился самостоятельно, хотя и опираясь на трость, выйти за пределы приюта.
Глава 29
ГЕТТО
«Естественное течение жизни в тридцатые годы никак не могло привести к гетто, — говорил Миша Вроблевский, единственный уцелевший учитель приюта, прошедший гетто. — Образование двух изолированных миров — вне гетто и внутри гетто — произошло в результате внезапного тотального разлома. Нельзя загнать полмиллиона людей на крошечную огороженную стеной территорию без достаточного запаса пищи и топлива и ожидать, что там наладится нормальная жизнь. Поначалу эта жизнь и могла показаться нормальной, но вскоре вы начинали сходить с ума. Да, гетто было безумным миром, и мы вели себя как безумцы».
В первые недели после освобождения Корчак редко встречался с людьми. Когда немецкий полицейский приводил в приют очередного беспризорного ребенка, Корчак просил заняться им кого-нибудь из персонала. Единственным новым другом, с которым доктор общался в этот период, был Михаил Зильберберг, учитель, живший со своей женой Генриеттой в соседнем с приютом доме. До войны Зильберберг преподавал еврейскую литературу и историю в еврейской средней школе и встречался с Корчаком на различных мероприятиях, посвященных проблемам образования и воспитания. В те самые недели, когда Корчак приходил в себя после тюрьмы, Зильберберг нередко заглядывал в приют поговорить с доктором. Они склонялись над картой гетто, территории в двенадцать квадратных миль, которую Зильберберг, оказавшись без работы после закрытия еврейских школ, основательно изучил.
Замкнутая территория гетто была разделена на две зоны — Большое гетто и Малое гетто. Хлодная улица, на которой находился приют, располагалась в Малом гетто. Будучи респектабельным районом до оккупации, эта улица теперь стала привлекательной для богатых евреев, насильно переселенных из комфортабельных жилищ по ту сторону стены. Здесь скученность была меньше, чем в северной части гетто, где в холодных ветхих домах обитала теперь основная часть еврейского населения. Там жили тесно, до девяти человек в комнате.
Когда Корчак окреп достаточно, чтобы выходить из дома, Зильберберг служил ему гидом. Сначала он повел доктора в Большое гетто. Они с трудом пробирались сквозь человеческий муравейник. Улицы превратились в жуткого вида РЫНОК, где нищие стояли плечом к плечу с людьми, пытающимися обменять или продать старую одежду, белье, полусырой хлеб, сахарин — все что угодно, даже нарукавные повязки со звездой Давида, цена на которые зависела от качества материи. Корчак и Зильберберг вынуждены были перешагивать через впавших в полную нищету беженцев из провинции, которые кутались в драные одеяла и жались друг к другу в тщетных попытках согреться. (До конца холодной зимы обнаженные трупы этих несчастных, покрытые старыми газетами, будут лежать на улицах, ожидая, когда их погрузят на телеги и похоронят в общих могилах, а их место занимали новые партии беженцев и нищих, которых ожидала та же участь.) Зильбербергу показалось, что опирающийся на трость Корчак как бы сливался с толпой нищих обитателей гетто. Никто не мог бы предположить, что видит знаменитого Старого Доктора. Впрочем, определить чей-нибудь статус в этой толпе вообще было невозможно. Лишенные работы, каких-либо профессиональных занятий, поставленные вне закона, евреи гетто превратились, по определению историка Иммануила Рингельблюма, в «избыточный человеческий материал». Обладатели музыкального или актерского таланта торговали им как любым другим товаром.
Зилберберг повел Корчака на улицу Лешно послушать слепого аккордеониста, который в двадцатых годах был знаменитым исполнителем трогательных песен о погромах в царской России и избиениях евреев поляками в первые дни независимости. Теперь он сочинял столь же горькие песни о жизни в гетто. Вокруг слепого музыканта собралась большая толпа. Ему помогала миловидная блондинка. Время от времени она ныряла в толпу, продавая желающим листочки со словами и нотами песни, которую он в данный момент исполнял:
Куда мне идти? Куда мне идти? Боль и позор выносить уж невмочь, Нас караулят весь день и всю ночь, Никто не измерит страданье и горе Евреев, их слез бы хватило на море. Все перекрыты евреям пути, Куда мне идти? Куда мне идти?