Изменить стиль страницы

Пассоф все-таки повесил флаг и, спустившись, спрятался в амбаре, в то время как солдаты искали его по всему городу, чтобы убить.

Крестьяне, рабочие и горожане, все в один голос кричали: «Да здравствует мир! Долой рекрутский набор!» Всем надоело жить, как птичке на ветке, и ломать себе кости ради дел, которые нас не касаются.

Среди всеобщей радости я был, наверное, самым счастливым. Я удачно выбрался из ужасных битв при Вейсенфельсе, Лютцене и Лейпциге и ускользнул из лап тифа. Я узнал воинскую славу и потому еще более полюбил мир и возненавидел солдатскую службу.

Я вернулся к дядюшке Гульдену. Увидев меня, он протянул руки и воскликнул:

— Это ты, Жозеф! Дорогое дитя мое! Я считал тебя погибшим.

Мы плакали и целовали друг друга.

Затем мы снова дружно зажили вместе. Он тысячу раз заставлял меня рассказывать ему о походах и шутливо величал меня «старым служакой».

Мне он рассказал об осаде Пфальцбурга. Враг подошел к городу в январе. В Пфальцбурге оставались лишь старые солдаты и несколько сотен артиллеристов. Пушки были поставлены на укреплениях. Во время осады пришлось питаться кониной и ломать чугунные печки у горожан, чтобы изготовить из них картечь. Дядюшка Гульден, несмотря на свои шестьдесят лет, был наводчиком при большой двадцатифунтовой пушке. Слушая этот рассказ, я представлял себе дядюшку Гульдена в его черном колпаке и очках на бастионах и не мог удержаться от смеха.

Мы зажили, как раньше. Я опять поселился в своей комнатушке и по-прежнему накрывал на стол и варил обед.

Я мечтал день и ночь о Катрин. Наша женитьба была уже решена, но было одно препятствие, которое доставляло мне немало огорчения. Рекруты набора 1815 года были распущены, но мы, набора 1813 года, все еще числились солдатами. Правда, теперь это было не так опасно, как во времена Наполеона, и многие из нас спокойно жили в своих деревнях. Но зато, чтобы жениться, требовалось получить особое разрешение. Без этого разрешения свадьба не могла состояться.

Дядюшка Гульден написал на этот счет прошение военному министру. Он указал в нем, что я еще не оправился от болезни, что я хромаю со дня рождения и поэтому очень плохой солдат, но могу быть хорошим отцом семейства. Он писал, что я очень худой и слабого телосложения, что меня надо положить в лазарет и т. д., и т. п. Это было очень красноречивое прошение.

Изо дня в день мы все ждали ответа от министра — и тетя Гредель, и Катрин, и дядюшка Гульден, и я. Вы не можете представить себе мое нетерпение. Я за полмили слышал, как почтальон Бренштейн идет по улице. Я облокачивался на подоконник и не мог больше работать. Я глядел, как он заходит во все дома, и, если он на секунду задерживался где-нибудь, я думал: «Чего он там так долго болтает! Разве не может отдать письмо и уйти! Этот Бренштейн настоящая кумушка!».

Иной раз я не выдерживал, выбегал ему навстречу и спрашивал:

— У вас ничего нет для меня?

— Нет, господин Жозеф, ничего нет!

Я печально возвращался домой, а дядюшка Гульден говорил мне:

— Ты как ребенок! Имей же терпение, черт возьми! Ответ придет… Ответ придет…

По воскресеньям я, разумеется, отправлялся в деревню Четырех Ветров к тете Гредель и Катрин. В эти дни я просыпался спозаранку. Первое время я, просыпаясь, думал, что все еще нахожусь в солдатах. Я холодел от этой мысли. Потом, осмотревшись кругом, я успокаивался. «Ты у дядюшки Гульдена и сегодня идешь к Катрин» — думал я, и эта мысль прогоняла остатки сна. Я собирался вставать и одеваться, но в это время часы били четыре. Городские ворота были, стало быть, еще закрыты. Приходилось ждать. Чтобы скорее проходило время, я начинал вспоминать всю историю моей любви, моей солдатчины, всю свою жизнь.

Когда било пять, я вскакивал с постели, мылся, брился, надевал праздничный костюм. Дядюшка Гульден, еще лежавший в кровати за пологом, говорил мне:

— Хе-хе! Я уже слышу тебя. Уже целых полчаса ты там ворочаешься. Хе-хе… Сегодня у нас воскресенье…

Он смеялся, и я смеялся вместе с ним. Через несколько минут я уже был на улице. Боже, какое было время! Как все цвело и зеленело! Как все старательно и весело работали, стараясь догнать упущенное время. Во всех садах и огородах женщины и старики рыли, копали, и таскали лейки.

С раннего утра к городу ехали телеги с кирпичом, досками, бревнами, черепицей, тесом. Стучали, молотки, здесь и там виднелись плотники и каменщики. Все спешили починить дома и крыши, попорченные снарядами. Работа кипела. Все пользовались наступлением мира.

Как весело я бежал по дороге! Нет больше маршей и контрмаршей! Я иду куда хочу, не дожидаясь приказа сержанта Пинто.

Видя дымок над деревней, я думал: «Это Катрин затопила печь, она готовит нам кофе». И я летел во всю мочь. Вот я и в деревне! Здесь я иду потише, чтобы немного отдышаться, и не свожу глаз с маленьких окошечек. Вот дверь отворяется и появляется тетя Гредель. Она еще в нижней юбке и с метлой в руке. Она поворачивается и кричит: «вот он!» Немедленно появляется Катрин — красавица из красавиц, в маленьком голубом чепчике. «Вот хорошо!» — кричит она. — «Я ждала тебя!»

Как она счастлива! И как крепко я целую ее! О, да здравствует молодость!

Я вхожу в комнаты. Тетя Гредель с воодушевлением поднимает метлу вверх и возглашает:

— Нет больше рекрутчины! Кончено!

Мы все хохочем. Когда мы усаживаемся, тетя спрашивает: «Что же, этот негодный министр все еще не ответил? Или он никогда не ответит? Он принимает нас за дураков, что ли? Ведь ты больше не солдат, чего же они тобой командуют?!»

Я старался успокоить ее, и она заканчивала свою речь очень гневно:

— Видишь ли, Жозеф, эти господа, с первого до последнего, все устроили только для самих себя. Кто платит жандармам и судьям? Кто платит священникам? Кто всем платит? Мы. И они все-таки не осмеливаются нас венчать. Это ужасно! Если так пойдет дело, мы поедем венчаться в Швейцарию!..

Глава II. Господа дворяне

В это же время мне пришлось наблюдать, как все мэры и городские советники, торговцы зерном и лесом, лесничие и полевые сторожа — одним словом, все те, кто десять лет считался ревностными сторонниками Наполеона, стали теперь повсюду кричать о нем как о тиране, узурпаторе и корсиканском чудовище.

Только наш старый мэр да два-три советника не последовали этому примеру. Дядюшка Гульден говорил, что лишь эти немногие уважают себя, а все остальные действуют бесчестно.

Я вспоминаю, как однажды к нам принес часы в починку мэр из Акматта и стал так поносить Наполеона, что дядюшка Гульден не выдержал и сказал:

— Вот ваши часы, господин Мишель, возьмите, я не хочу для вас работать! Ведь в прошлом году вы сами по всем дорогам кричали: «Великий человек!» а теперь вы клеймите его злодеем и величаете Людовика XVIII «нашим возлюбленным монархом!» Как вам не стыдно! Вы принимаете людей за дураков и думаете, что они лишились памяти! Уходите, господин Мишель, уходите! При всяком правительстве негодяи остаются негодяями!

Негодование дядюшки Гульдена было так велико, что в этот день он почти не мог работать. Он повторял ежеминутно:

— Если бы мне даже нравились Бурбоны, то эта свора негодяев отбила бы у меня к ним всякую охоту. Эти господа всем восторгаются, ни в чем не видят недостатков. Когда король чихает, они поднимают руки к небу и издают восторженные восклицания. Они тоже хотят урвать себе кусок пирога. Слушая их, короли и императоры начинают считать себя богами. Когда происходит революция, эти господа покидают старых владык и начинают проделывать ту же комедию с новыми. Так они вечно остаются наверху, а честные люди влачат дни в бедности!

Этот разговор происходил в начале мая. В это время афиши на здании мэрии извещали, что король, окруженный маршалами Империи, совершил торжественный въезд в Париж, что все население выбежало ему навстречу, что король, прежде всего, пошел в церковь Нотр-Дам, чтобы возблагодарить Бога, и затем уже вошел в Тюильрийский дворец.