За эти четыре минуты, уделенные государем Вово (а сановники — Бенкендорф-внук, Саблер, фон Лауниц, Плеве-младший — цвет истинно русской аристократии, никогда не изменявшие своим непримиримо правым, глубоко националистическим великодержавным позициям, — были удостоены августейшим вниманием не более как на две минуты), Николай соизволил отметить:

— Читая тебя в "Гражданине", я как бы гляжу на себя чужими глазами и дивлюсь тому, сколь точен я в своих актах. Не льстишь ли?

— Ваше Величество, тот, кто скрывает от государя правду о состоянии отечества, — злейший враг его. Я вам всю правду-матку в глаза режу! Боялся, что вы меня обвините в излишней резкости.

— В докладах Столыпина я не чувствую такой успокоенной веры в будущее, как в твоих дневниковых статейках.

— Министр — он и есть министр, ваше императорское величество! А я — гражданин…

— Знаешь ли, я черпаю в твоих дневниках уверенность в правильности той линии, которую ныне избрал: да, Манифест, но при этом твердость, пресечение конституционного духа в зародыше и резкая отповедь — вплоть до самых крутых кар — всем проявлениям республиканства.

— Государь, если что и может поколебать империю, так только потворство западному духу. То, как вы держите в руках бразды власти, — залог умиротворенного счастья подданных.

— Так мне завещал августейший родитель, такова история наша: дай палец — руку отгрызут, позволь возобладать искушению приблизить к себе кого — сразу начинают полагать себя равным, теряют такт, смеют настаивать на своем в выражениях слишком вольных, порою даже дерзких… А каково мне? Оборвать — совестно, все же тварь божья, слушать — невмоготу, терпеть не могу, когда давят…

Обернувшись, Вово нашел взгляд министра финансов (этот сейчас нужнее других), чуть кивнул, улыбнувшись, — это позволит завтра, во время беседы, получить то, что хотел.

Николай между тем продолжал задумчиво:

— Раньше я сомневался в своей силе, но теперь, читая тебя, зная, что ты не из породы льстецов, начал постепенно понимать, сколь прав был я, принимая крутые, а потому нелегкие решения… Проще всего отложить очередной министерский доклад, никто не гонит, а ныне я постоянно ощущаю свою высокую правоту — кто знает народ, как не я?!

Князь зыркнул глазом на товарища министра внутренних дел (все в зале смотрели сейчас на них, хотя притворялись углубленными в себя); тот взгляд Вово поймал понимающе. И этот схвачен. Завтра же попрошу субсидию на "Гражданина", подписка падает, нечем платить оклад содержания щелкоперам, тысяч десять выбью; просить поначалу надо двадцать, у нас точную сумму называть нельзя, срежут наполовину, посему всегда надо требовать "с запасом".

— Потому народ так и боготворит вас, государь, что видит в вас воплощение своих надежд и чаяний. В какой еще державе проезд августейшей семьи по городу сопровождается таким ликованием, как ваш и государыни с августейшими чадами?

— Да, — согласился Николай задумчиво, — пожалуй, нигде… Ведь подданные знают, что я не для себя живу — для них… Что мне надо? Роскошь претит, любимое блюдо — картошечка, жаренная с луком, да севрюжий бок; форель эту самую — ах, ах, царская рыба! — в рот не беру, лебедей запретил стрелять к званым обедам…

Увела его чертова немка Александра Федоровна, глаза — льдышки, улыбка на лице постоянна, а потому — мертва; не любит она робкого государя; в моих, вишь ли ты, статьях себе поддержку ищет, а ей мужик нужен, жеребец, чтоб в кровати умучивал, а утром шел отдыхать в постелю к любимой фрейлине, а этот — у юбки, на других баб глаз поднять не смеет, что может быть ужасней, когда царь — подкаблучник?!

От природы сметливый и острый на глаз, Мещерский был первым, кто посмел признаться себе, что государыня Николая не любит.

И прав он был.

Вначале, первые месяцы, Александра Федоровна действительно глядела на мужа влюбленно: красив, тактичен, мягок, добр, о чем еще мечтать?!

Женщина, однако, явление столь противоречивое и странное, что понять ее не дано никому; даже Толстой, выписывая Веру, княгиню Марью, да и главную любимицу свою, Анну Каренину, наделял их такими свойствами, которые видел в своей маменьке, тетушках — в тех, словом, кто открывался ему родительской, совершенно особой стороною, когда женская сокровенность переплавляется, словно в тигле, в трепетную любовь к маленькому. (Великий китаец Конфуций, дожив до семидесяти лет, часто навещал своих девяностолетних родителей: у них он раздевался догола, садился на циновку и принимался играть с куклами и тряпичными тиграми, давая этим родителям сладостное возвращение в пору их молодости, когда они любовались своим маленьким, радуясь каждому новому его слову и жесту.)

В женщине — видимо, генетически — заложен единый стереотип представлений об избраннике: опора, надежда и ум; решения его беспрекословны, никаких колебаний или многочасовых размусоливаний — "что” да "как"; сказал, будто обрезал (подчинение такому любимому — не обидно, наоборот, сладостно).

Александра Федоровна, когда прошли первые месяцы супружества (вышла она за Николая по решению Гессенского двора, свадьбу диктовали не чувства, но политические амбиции крошечного немецкого княжества), поняла, что судьба нежданно-негаданно вручила ей не мужа, но Россию, ибо Николаша совершенно не подготовлен к царствованию, государственные дела не волнуют его в отличие от нее (это же так интересно, политика; от этого зависит благополучие детей; смертные копят для потомков деньги, а им, Романовым, надо удержать и вручить наследнику одну шестую часть мира, по возможности увеличив ее в площади и народонаселении до размеров еще больших). Европа считается лишь с силой; уж кто-кто, а она это не просто знала, в ней это было закодировано: почтение к форме и массе, организованным в беспрекословный порядок.

В свое время вдовствующая императрица сделала непростительную ошибку: расположившись к невестке после трех месяцев пристального за нею наблюдения, она открылась:

— Душенька моя, вы, видимо, поняли — я сужу по вашим глазам, — что государь унаследовал мою кровь… Он датчанин по духу — добр, мягок, молчалив, но при этом в чем-то по-русски нерешителен… Он страшится обидеть человека резким отказом, а бесчувственные жестокосердные люди трактуют это как проявление слабости. Государь по призванию своему художник, он мечтателен и рассеян по отношению к мирским делам… Я убеждена, что вы будете ему надежной помощницей, ангелом-хранителем во всех его начинаниях… Вы же видите: все министры, вместо того чтобы приходить со своими волевыми, взвешенными решениями, просят его приказа, словно он финансист какой или генерал… Он же скромен, он запретил добрейшему Фредериксу поднимать вопрос о присвоении ему генеральского звания — "с меня полковника достаточно"! А военный министр хочет спать на софе и чтоб государь отдавал за него приказы… Мне совестно за министров, но они — неизбежное зло, с ними нельзя не считаться, однако ведь и требовать надо, властно требовать…

Алике растворила в себе слова августейшей матушки, но сердце сжалось, когда услыхала — "нерешительный". Она запомнила навсегда это откровение любящей матери, для которой сын — самый лучший; оно, это откровение, жило в ней затаенно и выжидающе. Поначалу государыня отводила от себя это страшное слово, чуждое ее девичьим представлениям о муже. Она держалась до тех пор, пока не родилась первая дочь; после рождения третьей — наследника все не было — позволила себе подумать: "Был бы Николай — Нибелунг, у меня б рождались мальчики… Он слаб и нерешителен, Мария Федоровна права. Он не тот, о ком я грезила"…

Постепенно ее отношение к мужу переменилось: она стала смотреть на него, как на слабенького братца, на тихое дитя, оказавшееся — непредсказуемой волей судеб — на вершине гигантской государственной пирамиды.

Она всегда помнила и другие слова Марии Федоровны: "Он не умеет отказать просьбе"…

Государыня долго обсматривала эту фразу, взвешивала ее, исследовала неторопливо и холодно, а потом, решившись, сказала — накануне доклада министра промышленности и транспорта: