Я отвечаю вам столь развернуто потому, что ваше письмо задело меня за живое, я увидел лишний раз, что и на местах думают так же, как мои коллеги по военно-промышленному комитету и я, его председатель.
Вы спрашиваете: "Как прикажете поступать в сложившейся обстановке?" Ведь контрольная ревизия уже сейчас требует приостановить прибавку заработной платы рабочим, хотя цены на питание и "товары первого спроса растут геометрически. Все наши возражения — глас вопиющего в пустыне. Доказываем: не будем платить — пойдут забастовки. А в ответ: полиция наведет порядок, милитаризируем рабочих, солдат пришлем. Доказываем: солдат — не работник, качество продукции упадет. Смеются: а суды зачем?!
Не писать мне вам об этом идиотизме властей, граничащем с предательством, а бить в газетные набаты. Не у меня, Гучкова, просить помощи (в этом холопство наше — уповать на сильного), а у общественных союзов, которые ведут геройский бой с сановниками, требуя прихода ответственного министерства, то есть людей, которые имеют программу действий, готовы немедленно отменить прогнившие "титулы" и разрешить стране руководствоваться здравым смыслом, а не следовать за капризами отдельных лиц, кем бы они ни были в государстве.
Конечно, я со своей стороны, как член Думы, не премину сделать запрос по поводу преступного саботажа, чинимого теми, кто должен — по закону — отвечать за работу. (Другое дело — это дурная российская традиция, что за работу завода отвечает приказ, коллегия, департамент, министерство, — за работу отвечать может лишь тот, кто ее непосредственно делает.)
Смелее поднимайте голос в защиту Вашей Чести и общего Дела! Изживайте собственное рабство! Ищите союзников. Время для затаенного умолчания кризиса кончилось. Если и впредь будем трусливо молчать — придет Хам, и всем нам тогда не поздоровится.
Остаюсь и пр.
Александр Гучков".
Ну и что, спросил себя Белецкий; готов ли ты хоть в чем-то возразить Александру Ивановичу? Нет, ты поддерживаешь каждое его слово, ибо понимаешь, что, лишь следуя его программе, можно найти хоть какой-то шанс на выживание, сохранение монархии, всего того уклада, который дает право таким, как я, надеяться на будущее: из этого кабинета прогонят — в банк наймусь, в акционерное общество, к себе на Кавказ уеду, в имение, коней стану разводить, денежное дело, главное, что империя не погибнет…
Ну а поддержи я сейчас Гучкова? Начни оказывать ему тайную, незримую помощь? А если кто прознает об этом? Змеи же все, удавы, филины — каждый следит за каждым, предадут в одночасье. Как тогда на это посмотрят государь, императрица, Распутин, Владыка?!
Белецкий чувствовал колотье в боку и полнейшее бессилье, тяжко раскладывая пасьянс на тех, кому же служить, кто по-настоящему определит судьбы империи; но при этом не очень-то брал в расчет ту рабочую массу, которая самим фактом его интриги с посылкой на заводы контрольных ревизий была еще ближе подвинута к грани катастрофы, каковой он считал Революцию, привычно именуемую им и ему подобными "бунтом черни".
3
Самим фактом своего появления на свет новорожденный, не обмытый еще, не увиденный матерью своею Марией Федоровной, накануне первого писка, слепой, беспомощный, с кровоточащей пуповиной, Николай Александрович Романов сразу же стал очередным Помазанником Божьим, Господином всея Белыя и Желтыя, Хозяином Земли Русской.
Воспитанный в семье, где слово сурового, редко улыбавшегося отца было непререкаемо, гнев— взрывным (отходил долго, в лицо не глядел, губы чуть подергивались неуправляемым тиком), лишь мамочка была добрым ангелом-утешителем. Однако ее отодвинули от наследника, отданного мужчинам — государь довольно быстро заметил в сыне чрезмерную мягкость, податливость и кротость.
Будучи человеком военного склада, он считал качества Николая, столь рано ему открывшиеся, опасными для будущего монарха: "Моим народом нужно править справедливо, но круто. Он покорен лишь непререкаемой команде. За проявление малейшей слабости (про доброту мужик не понимает, у него забава кулачный бой, а справный тот, кто круче дерет) мстит: дворцовым ли переворотом, безумно-масонской Сенатской площадью или самодельной бомбой стеклянноглазых террористов. Мальчика надо провести сквозь игры сверстников — а они жестоки; через науку логики — она требует однозначна; историю — пусть научится помнить и не прощать того, через что прошла династия на своем тернистом пути служения Державе".
Наследник, однако, игр сторонился именно потому, что их норовили сделать жестокими, логика была ему отвратительна своей обреченной холодностью, а история страшила безнадежной обреченностью: казалось, все люди, жившие за оградой дворца, только тем и озабочены, чтобы бунтовать, бросать в темницы и казнить монархов и королев, виноватых тем лишь, что были рождены в императорских замках.
Поэтому, как только августейший родитель выезжал из дворца, Николай сразу же отправлялся на половину маменьки, блаженно растворяясь там в атмосфере тихой и мягкой доброты. Это была та райская заводь, где каждый верил каждому, разговоры были просты и доброжелательны, никаких подвохов требовательных наставников, лица — привычные, знакомые с самого раннего детства.
Калейдоскоп сановников, послов, генералов, посещавших во дворце папеньку, страшил наследника; он трудно привыкал к новым людям, сторонился их, съеживался, страшась обращенных к нему вопросов, более всего опасаясь показаться несмышленышем.
В детстве, еще на половине у маменьки, он был как бы распахнут окружающим, доверчиво щебетал, словно воробышек, все восхищались им — и красотою его, и доброй улыбкой, и девичьим румянцем, и незатейливой речью; на всю жизнь ему запомнился тот переломный день, когда отец вызвал его к себе накануне приема какого-то августейшего родственника из Лондона и в обычной рубяще-командной манере заметил: "Слово — серебро, молчание — золото. Прежде чем отвечать британскому кузену— проведи десять раз кончиком языка по нёбу". С тех пор наследник вообще перестал говорить на приемах у отца; когда к нему обращались с почтительным вопросом, он кивал, отделывался однозначными "да" и "нет", мягко улыбался или же сосредоточенно хмурился; отец поглядывал на него одобрительно. Однажды, правда, за вечерним чаем, при всех сделал выговор: "Тебя спрашивали, как ты относишься к понятию "духовность", мог бы объяснить, а не улыбаться с загадкою в ланитах!" Это привело к тому, что мальчик еще больше закрылся; не отвечать же, право, что духовность — это когда нет дворцовой суеты и можно спокойно думать о самом приятном и тихом, мечтать, говоря попросту.
Из окружавших отца он опасливо чтил Победоносцева; однажды не удержал слез, когда Константин Петрович зачитывал папеньке отрывок из страшного письма: "Если наше дело удастся, то такая революция разразится в России, какой никогда в целом свете не было, а главная цель — убить всю царскую семью и Победоносцева”.
Таких записок Победоносцев зачитывал папеньке множество, сохраняя при этом юмор, только бледнел и глаза делались огромными.
Особенно запомнилась наследнику страничка из письма: "Спасение России, дорогой Константин Петрович, в том, чтобы удалить от себя Ад как можно дальше. Ад насылает на нас своих врагов. Их множество входит в Россию, имя им "западное”! А высший смысл России в том, чтобы сосредоточиться в себе самой, отринув все чужое. Счастье наше в том, что Ад пока еще далеко от наших границ, хоть и работают на них космополиты — страшное орудие против нашего духа и смысла… Никогда не забуду сценку, дорогой Константин Петрович, как протестант отвечал обступившим его, как он может жить при "деспотизме", уехав из Европы и сделавшись русскоподданным…
"Извините меня, — ответил протестант, — но я пользуюсь абсолютной свободой в России, ибо исполняю долг, предписанный Богом, и закон народа, меж которого ныне живу. Кто бы мне захотел сделать зло — обращусь к государю, он меня защитит. Я предпочитаю иметь одну Главу, управляющую государством, чем сто. Да еще вопрос, кто они. Я слишком горд, чтоб перед ними унижаться, предпочитаю иметь над собою Того, кто достоин моей покорности…"