Изменить стиль страницы

Сегодня с внутренней почтой должны прибыть складские документы: бланк номер триста двадцать восемь — для оформления заказов из отделов и бланк четыреста двенадцать — для оформления выдачи товаров со склада. Господи, сколько я сил положил, чтобы на эту должность устроиться! И что же меня подвело? Да подпись моя, вот что. Нет у меня еще пока такой подписи, за которую меня на заводе могли бы уважать.

Если к нам на завод придет даже самый умный в мире человек, и если он будет ходить по нашему заводу целый день, и если вы потом его спросите: «Ну? Кто тут после Тальмона главный?» — он наверняка скажет: «Начальники отделов, бригадиры, заведующий отделом кадров» — или что-нибудь в этом роде. И будет не прав! Или вот, например, если вы его спросите: «А скажи-ка, кто здесь все решает? Начиная с мелочей вроде кнопок для доски объявлений и кончая кадровыми вопросами? Кто здесь определяет, кого на работу принимать, а кого нет, кого увольнять, а кого оставлять, кому увеличивать зарплату, а кому не увеличивать?» Он в мою сторону даже и не посмотрит. Даже если я сам ему скажу, что это я, он в ответ только улыбнется. Короче говоря, мне в этом смысле опасаться нечего. Я могу ходить по заводу совершенно спокойно, потому что знаю: никто тут ни о чем не догадывается.

Первые полгода я был для них никто. Так, парнишка какой-то, которого приняли на работу вместо «бедняжки Розетт». Меня даже и по имени-то никто не называл. А мой станок называли «чудовищем». И никто не хотел на нем работать. Как только мы в цех придем — а смена у нас в десять вечера начиналась, — девчата, одна за другой, к нему подходят и плюют на него. Плюнут — и расходятся по своим местам, а я потом возле него стою и на их слюну любуюсь — как она по нему стекает. Мне очень хотелось попросить их, чтобы они больше этого не делали, но у меня не хватало храбрости. Хотя, по правде говоря, даже и без этой их слюны работать там было противно, потому что никто даже и не пытался сделать цех уютным. Но все равно, когда я собирался по вечерам на работу, я всегда одевался так, как будто иду на какое-нибудь торжественное мероприятие. Потому что в такой одежде я чувствовал, что не останусь там навечно, что мне удастся когда-нибудь сделать карьеру, что я не буду двадцать или тридцать лет стоять на самой низкой ступеньке социальной лестницы. Ведь, как всем хорошо известно, человека встречают по одежке. Так что если будешь одеваться в грязную, провонявшую подгоревшим маслом одежду, то и кончишь соответственно.

Беда только в том, что от этих бесконечных ночных смен у меня начала болеть спина и мне стало трудно стоять прямо. Однако попросить, чтобы меня перевели на сидячую работу, я не решался: боялся, что выгонят. Мне ведь все и так постоянно говорили: «А, это ты, что ли, вместо Розетт работаешь?» И смотрели на меня так, будто это я виноват, что она ударилась головой.

Уже в самый первый день работы на заводе я узнал, что, когда пластмассовая оболочка провода рвется, подача электричества сразу прекращается и станок останавливается. Станкам ведь все равно. Плевать им на то, что из-за них вся жизнь человека может под откос пойти.

Розетт работала за моим станком. Дело было в полчетвертого утра. Полчетвертого утра — это такое время, когда уже начинаешь сходить с ума. Потому что тебе кажется, что смена никогда не кончится. За какие-нибудь полминуты ты успеваешь взглянуть на часы раз десять. Сначала посмотришь на часы, потом на окошки в потолке — а вдруг уже светать начинает? — потом снова на часы, и так по многу раз. Но рассвет все никак не наступает, а стрелка на часах как будто застыла. Так что тебе начинает казаться, что время остановилось и что Бог ушел спать, забыв сказать Своему помощнику, чтобы тот перевел стрелку.

Если бы, например, кто-нибудь пришел к нам в цех часа эдак в два или три и предложил бы нам подписать бумагу, что мы согласны проспать целый год без перерыва, мы бы, наверное, к нему сразу в очередь выстроились. Только чтобы расписаться. Но вот в полчетвертого… В полчетвертого — после того, что произошло с Розетт, — у нас в цеху никто уже спать не мог. Как только это время приближалось, воздух в цеху как будто наэлектризовывался, все моментально просыпались и поворачивали головы в мою сторону. Как будто каждую ночь устраивали по Розетт поминки. Хотя она и не умерла.

Как и все в этот час, я тоже стоял и думал про Розетт, и мне в голову лезли тысячи разных мыслей. Мне хотелось прекратить этот проклятый грохот станков. Хотелось взять топор и изрубить их к чертовой матери на куски.

Это случилось в четверг. Розетт стояла на том же самом месте, где потом стоял и я, и подталкивала руками бегущий провод. Все говорили, что руки у нее были замечательные — сразу чувствовали, где провод слишком тонкий, а где он, наоборот, толще нормы на четверть миллиметра, — и, видимо, в какой-то момент она тоже взглянула на окошки в потолке, чтобы проверить, не начинается ли рассвет. Но тут ее длинные волосы зацепились за шестеренку и их стало затягивать внутрь. Как будто они тоже провода. А станок — он за пять секунд протаскивает тридцать сантиметров; и если в него попадает какой-то предмет, то прежде чем вылезти с другой стороны, он проходит через мясорубку шестеренок. Станку ведь все равно, что жрать — провода или волосы. В общем, тащил он ее так за волосы тащил — и в конце концов она ударилась об него головой.

Когда во время перерыва мы шли пить кофе, в разговорах снова и снова всплывала одна и та же тема: почему никто не подбежал и не выключил станок? И каждый раз, как об этом заходила речь, все начинали возмущаться:

— Вот если бы нас не заставляли стоять друг к другу спинами, как каких-то роботов, так что мы даже не можем поглядеть друг другу в глаза, кто-нибудь ее обязательно бы да увидел. А так? Разве в этом грохоте что-нибудь услышишь?

Правда, четыре человека, стоявшие от нее справа и слева, сразу же к ней бросились, но они были далеко. Пять секунд — это слишком мало. Что можно сделать за пять секунд? Слишком мало это, пять секунд.

Однако постепенно страсти вокруг истории с Розетт улеглись и жизнь на заводе вернулась в прежнее русло. В перерывах люди снова стали шутить и устраивать друг другу розыгрыши. Один раз, например, подсоединили к «бераду»[36] электрический провод от станка, и, когда кто-нибудь наливал себе чай, его било током. Несильно, конечно: ток был слабый. И кассету эту свою — с песней «Цветок в моем саду» — тоже снова слушать начали. По сто раз в день. Дослушают, перемотают, и опять включают. А через какое-то время я заметил, что они перестали обращать внимание на технику безопасности. Уже через полчаса после начала работы многие стали снимать с себя защитные очки и наушники. Потому что в цеху было слишком жарко. Только волосы еще подбирать продолжали. Без этого на заводе никак.

Одним словом, про историю с Розетт стали понемногу забывать. Правда, когда кто-нибудь из наших ее навещал, а потом приходил и рассказывал что да как, про эту историю снова начинали судачить. Однако «поминок» в полчетвертого утра больше уже никто не устраивал; с этим было покончено.

Да и станок они мой в конечном счете тоже простили. И не просто простили. Оказалось, что он даже считается у нас в цеху самым лучшим и за него началась конкуренция. Все теперь старались пробить карточку пораньше, чтобы занять его первым.

Подвозка высаживала меня у дома в четверть седьмого, и мама к этому времени уже давно была на ногах. Она давала мне стакан чаю, и я замертво падал на кровать, которая еще сохраняла ее тепло и запах, причем этот запах был уже не таким кислым, как когда она еще кормила близнецов грудью. Я ложился на ее сторону кровати и спал часов до трех-четырех, а ночью снова шел на работу. И так каждый день на протяжении десяти месяцев. Пока на заводе не появился Тальмон.

Сегодня на заводе уже нет никого, кто бы меня не знал. И нет ни одного человека, который бы не приходил ко мне излить душу. Вообще-то даже когда я был еще ребенком, люди уже тогда мне все рассказывали. Сам не знаю почему. Я вот, например, о своей жизни никогда никому не рассказываю. Но зато я умею хранить в тайне то, что доверяют мне другие. Не то что некоторые, которые посплетничать любят.

вернуться

36

«Берад» — марокканский металлический чайник для заварки.