Изменить стиль страницы

У меня было такое ощущение, что я вот-вот грохнусь в обморок, но Морди, наоборот, выглядел страшно довольным. У него был такой вид, как будто он только что выиграл в лотерею. Я сделал ему знак, что давай, мол, уже, пошли отсюда, но он явно не хотел уходить. Я вышел на улицу и стал его ждать.

— Ты чего? — накинулся он на меня, когда наконец-то вышел из подъезда. — Пожар, что ли? Ну ты даешь. Я ведь ее уже почти уломал, чтобы она нас кофе напоила.

Когда мы шли мимо строящихся домов, он все еще продолжал говорить про девушку, а я все время оборачивался, чтобы еще раз посмотреть на рекламный щит с зеленой надписью КВАРТИРА-ОБРАЗЕЦ. Морди мне что-то говорит, говорит, над чем-то смеется, а у меня перед глазами только этот щит и стоит.

Наконец мы подошли к какому-то дому, и Морди бросил в почтовый ящик бумаги, которые дала ему девушка. Я аж похолодел. Мне страшно захотелось засунуть туда руку и вытащить бумаги обратно, но я сдержался. Мне не хотелось, чтобы Морди догадался, что творится у меня на душе. Я не сказал ему ни слова, взял у него сигарету, и мы пошли гулять по городу.

В Ришон-ле-Ционе я был в первый раз в жизни, но, когда мы ходили по улицам, я ничего вокруг себя не видел. Мои глаза как будто остались там, в квартире-образце. Мне казалось, что я все еще стою в ванной перед зеркалом и плачу. Иду по улице, а сам вижу только одно: зеркало и свое плачущее в нем лицо.

Как назло в этот момент у меня начала болеть спина. Обычно боль возникает где-то в районе пяток и поначалу она слабая. Однако потом она усиливается и начинает подниматься к центру спины. Поднимается, поднимается, поднимается — как будто нащупывает точку, где можно закрепиться, — и когда, наконец, эту точку находит, легонько меня укалывает. Как будто помечает карандашом то место на стене, где собирается дрелью дырку просверлить. Однако еще до того, как боль принесла свою дрель и начала сверлить меня по-настоящему, я успел дать торжественную клятву. «Клянусь всем, что у меня есть, — сказал я себе, — клянусь Ошри и Хаимом, что мое лицо никогда больше в этом зеркале плакать не будет. Клянусь, что Коби Дадон будет стоять перед зеркалом в квартире-образце и смеяться».

На мое счастье, уйдя за дрелью, боль так обратно и не вернулась, но битва с болью меня не на шутку вымотала. Я чувствовал, что у меня совершенно нет никаких сил.

Мы вернулись в наш микроавтобус и стали есть то, что Морди положили с собой его мама и Фанни.

— Я им просто обеим сказал, что мне с собой взять нечего, — со смехом рассказывал он. — Вот они обе мне еду и приготовили. А что? Обе меня все время пилят — вот пусть обе и балуют. Два раза помучили — два раза побаловали, разве это не справедливо?

Потом он показал мне новые фотографии сына и сказал:

— У нас с тобой, Коби, котелки варят одинаково. Хорошо, что я тебя тогда в военкомате встретил. Ну, когда тебе повестку прислали. Ты что, в самом деле, что ли, хотел в армию идти? Ну и зря. Эти вон, которые в армии отслужили, думают, что они там мужиками стали. Ни фига подобного. Как были детьми, так и остались. Жизни не знают. Вот когда тебе еще шестнадцати лет не исполнилось, а тебя уже сынок папкой кличет, — это, брат, совсем другой коленкор. Ну что, как тебе мой Лиор? Сразу видно, что мужик, правда?

Я смотрел на фотографии его сына и продолжал твердить про себя свою клятву. «Клянусь, — повторял я снова и снова, — что буду стоять в квартире-образце перед зеркалом и смеяться! Клянусь, что Ошри с Хаимом, как и сын Морди, тоже будут смеяться на фотографиях! Клянусь, что я их обязательно сфотографирую!»

В четыре часа мы забрали людей, которых привезли утром, и поехали назад. Я сидел сзади, дремал, и мне снилась песня:

Посетили наконец мы квартиру-образец!
Эх, квартира-образец! Кто там был, тот молодец!

Прошел целый месяц, прежде чем мне удалось взять новый отгул. Чтобы накопить часов, я стал работал сверхурочно. Тогда я все еще стоял за станком; это было еще до истории со складом. Наконец подхожу как-то раз к Морди и спрашиваю:

— Слушай, а когда ты в следующий раз в Ришон-ле-Цион едешь?

— Я там каждый четверг, — отвечает. — А что? В Ришон-ле-Цион, что ли, втюрился? Да, брат, второго такого города на всем свете не сыщешь. Даже Тель-Авив — и тот рядом с ним бледнеет.

— Слушай, — говорю. — А можно я с тобой тоже ездить буду? В последний четверг каждого месяца? Идет?

После этого отступать мне было уже некуда. Потому что, с одной стороны, я поклялся Хаимом и Ошри, а с другой — договорился с Морди.

3

Восемь часов утра. Я вынимаю из связки тетрадку, в которую все записываю, но тут вдруг мне говорят, что завод закрывается. Армия сообщила, что возможен ракетный обстрел. Оказывается, ночью несколько наших снарядов по ошибке попали в какую-то арабскую деревню, и теперь опасаются, что арабы нанесут ответный удар. Их радио сообщило, что погибла женщина и пять детей. В нашем районе всех отправляют по домам, и в восемь пятнадцать завод будет закрыт.

Я вместе со всеми выхожу из проходной и жду, когда приедет подвозка. Тальмон, который прибыл на завод буквально за несколько минут до этого, стремительно садится в машину и включает зажигание. Один из бригадиров у него о чем-то спрашивает, но он крутит руль, кричит: «Завтра. Пусть подождут до завтра. Не горит» — и уезжает. С такой скоростью слинял, как будто на заводе пожар.

Народ говорит, что на этот раз дело, по-видимому, серьезное. Ведь просто так целый завод закрывать не будут. Автобусы вон подогнали, людей по домам развозят. Но я, хоть убей, этого не понимаю. Ну на шиша, скажите, им нужно эту боеготовность объявлять? Ведь все равно же никто в бомбоубежище сидеть не будет. Особенно в такой день. Солнце вон так и сияет. И не жарко при этом. Как будто к солнцу подсоединили термостат, чтобы оно светило, но не жарило. Кто же в такой день захочет в бомбоубежище париться?

В поселке настоящее столпотворение, прямо как в большом городе. Вся дорога запружена машинами. Отовсюду едут автобусы, маршрутки, такси. Школа, детские сады, магазины позакрывались, и людей развозят по домам — учителей, воспитательниц, работников собеса. Через полчаса здесь останутся только жители поселка. За исключением тех, что уезжают в центр страны, к родственникам. Вон они, с чемоданами бегут.

Вместе со всеми я спускаюсь в бомбоубежище. Поначалу народ лузгает семечки, пьет кофе, ест принесенную из дома еду, но, когда еда и питье кончаются, люди начинают выползать наружу. Я смотрю на часы. Прошло ровно тридцать пять минут. Сначала выходят мужчины. Стоят на улице и курят. Не могут больше тут сидеть, вместе со всей этой детворой. Затем начинают вылезать и все остальные. Женщины идут к соседкам пить чай, а дети выходят на улицу и стоят рядом с отцами. Уже к десяти часам в бомбоубежище не остается ни одного человека. Люди разгуливают по улицам, словно они миллионеры, которым не надо работать. Папа Рафи и Шушан сидят в центре поселка и играют в нарды, а вокруг них столпилось человек десять. Стоят, следят за игрой, а рядом бегают их детишки. Даже глава рабочего комитета Реувен и тот стоит вместе со всеми и курит. На ногах — домашние тапочки, а физиономия довольная-предовольная — как у кота, объевшегося сметаной.

Ничего не поделаешь, так уж человек устроен. Пока жареный петух его в одно место не клюнет, ему кажется, что ничего не произойдет. Если, например, сейчас тихо, он думает, что и дальше так будет.

На часах полпервого. Я, как и все, слоняюсь по улицам. Руки у меня спрятаны в карманах. Я просто обязан прятать их от людских глаз. Никто ни в коем случае не должен их видеть. Взять вот, например, мой рот. Он полностью под моим контролем. Без моего разрешения из него не вылетит ни одного слова. Как у меня на складе. Или там, например, глаза. Они тоже меня беспрекословно слушаются. А вот руки — нет. Не могу я с ними справиться, и все тут. Делают все, что им вздумается, и постоянно меня выдают. Не знаю даже, куда их при людях и девать-то.