— А на улице — первый снег! Алексей, вставай, пойдем глянем — такая красота!

Втроем они вышли на низкое, в две ступеньки, крыльцо и невольно замерли, пораженные тишиной и сплошным снегопадом, который стоял над землей, перекрашивая ее, темную, грязную и неуютную, в чистый и непорочный белый цвет. Все звуки скрылись в густой холодной завесе. И казалось, что мир перерождается, становится иным, совсем не похожим на тот, который был еще час назад. Казалось, что в новом мире, наступающем сейчас на земле, вся жизнь пойдет по другому пути и на этом пути не будет ни войны, ни страданий, ни тревог, а будет только одна тихая, окрашенная легкой печалью умиротворенность.

Они долго стояли втроем на низком крыльце, не сказав ни единого слова; плечи их и головы покрывались летучим пушистым снегом, но они не стряхивали его, а стояли не шевелясь, словно боялись, что вместе со снегом опадет под ноги и это дивное, давным-давно не испытываемое ими, почти уже полузабытое чувство, которое люди называют иногда счастьем, а иногда благодатью.

Этот вечер, это нечаянное стояние под снегопадом совершенно неожиданно сроднили Семирадова с Григоровым и Тоню, сроднили так, будто они повязались все трое невидимыми, но крепкими и надежными нитями.

Через две недели Григоров привел в конуру двух казачьих офицеров. Отправив Тоню на улицу, они вчетвером долго что-то обсуждали, разошлись поздно, а затем эти визиты стали регулярными и прекратились лишь в ноябре, когда Семирадов с Григоровым ушли под вечер, и их не было ровно трое суток. Тоня, покидавшая конуру только для того, чтобы выйти во двор за дровами, ничего не знала, тревожилась и по ночам не могла спать, испуганно прислушиваясь к любому шороху — ей почему-то казалось, что сейчас начнут стучать и ломать щелястую дверь.

Но дверь не ломали, никто в нее не стучал, ее просто дернули сильной рукой, и хилый крючок выскочил из пробоя. На пороге конуры, толкая друг друга, роняя под ноги бумажные кульки, появились Семирадов и Григоров — веселые, шумные, одетые и офицерские шинели и явно под хмельком.

— Антонина Сергеевна! — наперебой кричали они. — Пируем! Праздник нынче! Да здравствует Верховный правитель!

Растерянная Тоня пыталась их расспросить, задать какие-то вопросы, но Семирадов вместо ответа протянул ей листок бумаги, и Тоня, развернув его, увидела жирный черный шрифт с заметными потеками типографской краски. Перескакивая через строчки, она читала: «К населению России. 18-го ноября 1918 г. Всероссийское Временное правительство распалось. Совет Министров принял всю полноту власти и передал ее мне, адмиралу русского флота Александру Колчаку… Приняв крест той власти в исключительно трудных условиях гражданской войны… Главной своей целью ставлю создание боеспособной армии для победы над большевизмом и установление законности и правопорядка… Призываю вас, граждане, к единению, к борьбе с большевизмом, труду и жертвам… Верховный правитель Адмирал Колчак».

В ноябрьском перевороте в Омске Семирадов и Григоров, вместе с другими офицерами, принимали самое активное участие — арестовывали членов Временного правительства, которые надоели всем хуже горькой редьки. Наконец-то они нашли дело, которому могли служить в полном согласии со своими представлениями об офицерской чести. Многоговорильного и бестолкового правительства больше не было, но главе теперь стоял боевой и решительный, как тогда казалось, адмирал. В первые дни после переворота они жили словно бы в радостном тумане.

Вскоре Григоров получил назначение на фронт — его назначили командиром полка, а Семирадов по распоряжению самого Верховного был прикомандирован к создаваемой в эти дни Ставке офицером для особых поручений. События происходили стремительно, неожиданно, и времени, чтобы обдумать все случившиеся перемены, просто не было.

— Теперь со спокойной душой ты можешь сдать груз и развязаться со всей этой историей, — говорил Григоров своему другу, когда они стояли на перроне омского вокзала в ожидании поезда, — и дай слово, что сразу отправишь Антонину Сергеевну домой.

— Конечно, отправлю. И груз сдам. А там — следом за тобой, на фронт: не думаю, что штабная рутина придется мне по вкусу.

Паровоз, выбрасывая клубки белесого пара, подтащил состав к перрону и дал громкий, протяжный гудок. Семирадов и Григоров крепко обнялись на прощание и троекратно расцеловались: кто его знает, доведется ли еще встретиться…

Довелось.

И вот теперь Григоров докуривал папиросу возле открытой настежь форточки, поглаживал раненую руку, которая саднила неутихающей болью, а Семирадов, поглядывая на него, продолжал катать по зеленому сукну стола красный карандаш.

На улице затихала песня удаляющейся роты.

— Бродят слухи, — заговорил Семирадов, — что один командир полка на Восточном фронте ходит в атаку в первой цепи с папироской в зубах. Ты не знаешь, случайно, фамилии этого героя?

— Врут, господин полковник, — резко ответил Григоров, — папирос у нас нет, как и патронов. Семечки щелкаю. К слову сказать, очень успокаивает. Алексей, ты не ответил мне на два вопроса. Первый: почему ты не сдал груз? И второй — где Антонина Сергеевна?

— Отвечу, Андрюша, отвечу. И на первый, и на второй. Только не здесь и не сию минуту. Наберись терпенья. Сейчас тебя отвезут на мою квартиру, там накормят; отдохнешь, а вечером… Вот вечером и поговорим, — Семирадов отбросил карандаш, поднялся, открыл дверь своего кабинета и приказал: — Грищенко! Доставишь господина полковника ко мне на квартиру. Езжай, Андрюша. До вечера.

Он вернулся к столу, снова взял в руки карандаш и переломил его точно посередине.

7

На улице по-прежнему секла жесткая снежная крупа. Грищенко, совсем еще молоденький низкорослый солдатик, ловко управлял сытым, статным жеребцом, запряженным в легкую кошевку, лавировал между другими санями и повозками и успевал весело насвистывать, громко щелкая длинным витым бичом. Омские улицы поражали своим многолюдьем и обилием афиш, которые были расклеены не только на тумбах, но и на стенах домов и даже на заборах. Обращения к населению, приказы, воззвания, — но больше всего имелось афиш зазывного характера. Зазывали они в кинематограф, в цирк, на благотворительные вечера и даже на художественные выставки.

«Роскошный фильм с участием красавицы Барабановой!», «Вера Холодная в незабываемом шедевре „Последнее танго“», «Долгожданный боевик „Обрыв“ с участием Мозжухина», «Кровавый вихрь или безумие ревности», «Великолепная современная драма „Не для меня придет весна“». Залы были набиты битком, несмотря на дороговизну билетов. На белых полотнищах властвовала под стрекотание аппарата и звуки рояля несравненная и знаменитая Вера Холодная, страдая в жестоких любовных драмах и приводя в трепет отзывчивые женские сердца.

Скандальный футурист Бурлюк выставлял свои картины и посредством «грандиозаров» и «поэзоконцертов» провозглашал свое искусство.

Беженцы из Центральной России, объединившись в «Общество петербуржцев», устраивали балы, пытаясь придать им былой столичный блеск, и присуждали на этих балах специальные призы за «изящный костюм» и за «красивую ножку». Дамы кокетливо демонстрировали шляпки немыслимых фасонов, тонкие кружева, изящные прошивки и жабо.

При ресторане гостиницы «Европа» едва ли не круглые сутки гремело задорной музыкой кабаре «Летучая мышь», но еще больше шума наделало открытие «интимного» театра пол названием «Кристал Палас», куда ломилась изысканная публика с таким напором, будто серошинельная солдатня лезла на дармовую выпивку с закуской.

Весело, шумно, разгульно жила столица Верховного правителя.

И особенно это ощущалось в центре города, где густо сновали среди пролеток и экипажей штабные автомобили, а в них почему-то сидели нарядные женщины и мило улыбались иностранным военным, которых здесь было пруд пруди: чехи, румыны, французы, японцы, англичане, шотландцы… — настоящая столица и все флаги к нам в гости пожаловали!

Словно и никакой войны не было.