Семирадов неожиданно остановился посреди комнатки, перевел дыхание и тихо, устало сказал:

— Тебе этого достаточно, Андрей? Или еще продолжать?

— Продолжать не надо. Я понять не могу — к чему вся эта пространная лекция? Куда ты клонишь?

— Я отвечаю на твой вопрос. Надеюсь, теперь ты понимаешь, что я, вполне осознанно и обдуманно, спрятал груз в надежном месте и никому о нем не сказал и не доложил. Если бы я доложил… Продадут, разворуют, растащат. Иного расклада в нынешних условиях просто не будет. Я нашел надежных людей, выстроил свою систему; я, если угодно, готовлюсь к тому черному дню, который наступит после нашего поражения. Надо будет продолжать борьбу. Но продолжать ее смогут только отборные люди, которые уцелеют. Пусть их будет немного, но это будет железная, спаянная сила, собранная на основе сугубой добровольности. Мы скроемся в тайге, в глухих местах, оставим за собой золотоносные районы и начнем все сначала. Недавно я отправил своих людей в Харбин, они там осмотрятся и начнут действовать. Оттуда, когда наступит черный день, мы уйдем в Россию. Антонину Сергеевну я отправил со своими людьми. Это мой ответ на твой второй вопрос. Больше мне сказать нечего.

Семирадов качнулся с носков на пятки, постоял, низко опустив голову, вернулся за стол и сел напротив Григорова. Тот молчал.

В наступившей тишине громко чакали настенные часы.

— Что ты молчишь, Андрей?

— Завтра я уезжаю на фронт, в свой полк, а вы здесь… — Григоров крепко сжатым кулаком здоровой руки ударил в столешницу и больше за весь вечер не проронил ни одного слова.

Ночью они оба не спали, вставали с постелей, чиркали спичками, курили, но все это делали молча, не возобновляя тяжелого для них разговора.

Утром Григоров быстро, словно по тревоге, оделся, шагнул к порогу и, не оборачиваясь, глухо сказал:

— Прощай, Алексей. Пожалуй, больше и не свидимся.

— Свидимся, Андрюша, обязательно свидимся. У меня предчувствие верное. Вот увидишь — обязательно свидимся.

Григоров ничего не ответил, плечом толкнул двери и вышел. На улице по-прежнему летела сухая снежная крупа.

8

Новониколаевск пребывал в глубоком тылу, и междоусобная война в нем почти не ощущалась. Магазины торговали, извозчики ездили, базар шумел и шевелился, как в былые годы, а обыватели занимались своими обыденными делами, заботясь, как всегда, об одежде и пропитании.

Только и новшеств появилось, что главным хозяином города стал теперь военный комендант полковник Кокоша Николай Ильич, бывший бравый драгун, сохранивший до сих пор отменную выправку; по Николаевскому проспекту фланировали господа офицеры вперемешку с чехами и поляками; через железнодорожную станцию проносились воинские эшелоны, а на базаре и в иных людных местах появились безногие-безрукие инвалиды, просящие милостыню.

Один из таких бедолаг сидел возле храма Александра Невского, щурил слезящиеся глаза от яркого солнца и, поддернув грязную полу шинели, показывал культю правой ноги с завернутой на ней штаниной, подвязанной веревочкой. Сидел инвалид молча, руки за подаянием не протягивал, лишь слезящиеся глаза смотрели тоскливо и жалобно, словно у зверька, попавшего в железный капкан.

Василий замедлил шаг, достал из кармана мелочь и, низко нагнувшись, высыпал ее на синюю тряпочку, расстеленную на снегу. Инвалид поднял на него глаза, обрамленные красными голыми веками, и тихо, почти шепотом, сказал с легким вздохом:

— Вот так, братец, до ручки дожился, теперь дальше мучаюсь. Спаси Бог за милость.

Василий кивнул и заторопился, наискосок пересекая проспект, чтобы попасть на Каинскую улицу, куда он регулярно наведывался, пытаясь узнать у Шалагиных хоть какую-нибудь новость или известие о Тонечке. Но известий и новостей никаких не было, словно в небытие канула Антонина Сергеевна. Да и не мудрено в такой заварухе потеряться одному-единственному человеку, когда исчезают бесследно тысячи и тысячи. Но Василий гнал черные мысли, не давал им поселиться в душе и по-прежнему верил: не может такого случиться, чтобы они с Тонечкой снова не встретились.

Он встряхнулся, ускорил шаг, увидел, что навстречу ему летит каурый жеребчик, запряженный в легкие санки, и, оберегаясь, перепрыгнул на тротуар. Оглянулся, чтобы разглядеть — кто это так лихо гонит? — и наткнулся на встречный, донельзя удивленный взгляд. В санках сидел бывший пристав Закаменской части Модест Федорович Чукеев. В новеньком белом полушубке, в добротной шапке, сытый и краснощекий. Совсем нетрудно было понять по его ошарашенному лицу, что Василия он тоже узнал.

Санки пролетели, оставив на неутоптанном еще снегу ровные полосы от полозьев, и они вспыхнули под солнцем веселым блеском. На всякий случай Василий завернул за угол и огляделся: нет ли какой опасности? Но санки укатились бесследно; вокруг было тихо, спокойно, и только звонко перекликались медные колокольчики под дугой бойкой тройки, летевшей вниз по проспекту. Василий постоял еще некоторое время, настороженно оглядываясь и дивясь неожиданной встрече, и медленно двинулся к дому Шалагиных.

Дверь ему открыла Фрося и сразу же, опережая вопрос, поспешила доложить:

— Ничегошеньки нету, Василий, никакой весточки. Сергей Николаевич с Любовь Алексеевной сами извелись до края. Не обессудь, что не обрадовала, — она развела руками и ободряюще улыбнулась: — Подождем еще, может, объявится… Сам-то как? Где?

— Да здесь, неподалеку, — Василий неопределенно мотнул головой, не желая даже Фросе рассказывать про нынешнее свое житье. Она, понятливая, и расспрашивать больше не стала. Только проводила жалостливым взглядом, когда он покидал шалагинскую ограду.

А Василий, не оглядываясь, скорым шагом уходил к Оби, вспоминал неожиданную встречу с Чукеевым, и давние события, связанные с ним и с Тонечкой, снова возвращались к нему, оживали в памяти столь ярко, будто случились вчера. Все помнилось, до последней капли. Он даже голос Тонечки слышал, будто она шла рядом и поскрипывала ботиночками по свежему снегу. Василий не удержался и оглянулся. Ни рядом, ни за спиной никого не было, лишь вдалеке сгорбленная старуха тяжело карабкалась на берег, вытаскивая ведра с водой.

Обь встала совсем недавно, и на быстрине, будто темные заплаты на белом, маячили изгибистые промоины. Санных следов не было — не рисковали новониколаевцы и крестьяне левобережных деревень ездить на лошадях по слабому еще льду. Зато пешие тропинки густо перекидывались от берега к берегу узкими, извилистыми строчками. По одной из них Василий быстро перебежал через Обь и скоро в глубине ближнего березового колка уже отвязывал от дерева своего коня, застоявшегося и продрогшего. Рукавицей смахнул с него густой иней, встряхнул ему гриву и вскочил в седло. Конь, отзываясь на ласку, весело вздернул голову и пошел с места мелкой, убористой рысью.

Минуя накатанную дорогу, Василий правил по своему же старому следу, который извилисто тянулся по глухим и укромным местам соснового бора. Теперь там, в самой его глубине, возле широкой, кривой протоки, вытекающей в Обь, находилось жилье Василия, которое он самолично и выбрал еще в начале лета, когда они вдвоем со Степаном выскочили целыми и невредимыми с сидоркинской усадьбы. Выбора тогда у Василия не было: соваться город вдвоем с парнишкой — себе дороже. Ни угла, ни приюта, ни денег. Попроситься на постой в какую-нибудь деревню — да кто в такое лихое время пустит… Вот и вспомнил давнее свое проживание в лесной избушке. Поначалу даже собирался прямиком отправиться на старое место, но затем передумал, решив, что по нынешним неспокойным дням убежище требуется понадежней. И отыскал такое место на берегу протоки. При любой опасности по протоке можно было выплыть на Обь, а дальше либо вниз по течению спуститься, либо на правый берег переплавиться. А зимой, по льду, можно было при крайнем случае уйти на лыжах.

На первых порах слепили они со Степаном балаган из жердей, но к холодам решили обустроиться основательней. Василий тайком навестил Афанасия Сидоркина, велел ему передать весточку родителям Степана, заодно прихватил плотницкие инструменты и продукты. Вернувшись, рассказал своему неожиданному новому дружку, что пропавших милиционеров долго искали, несколько дней трясли всю деревню, но следов никаких не обнаружили, и в конце концов отбыли с реквизированными лошадями, выпоров напоследок десятка полтора мужиков — безо всякого разбора. Кто ближе оказался, тех и пороли.