Изменить стиль страницы

— О, негодяй, мерзавец, ты еще смеешь уверять мою жену, что я болен от пьянства, а между тем ты сам пьян. Подожди, я сейчас же иду к Дюльситеру, и тебе не поздоровится.

— Сударыня, — с самым хладнокровным видом сказал Паж, — вы видите, что этот человек хочет улизнуть от вас. Вы пренебрежете вашим супружеским долгом, если не заставите его сейчас же выпить ромашки и липового цвета, как предписал вам господин Ратери, наш лучший врач в округе, отвечающий на оскорбления этого безумца тем, что спасает ему жизнь.

Сюзюрран опять начал браниться.

— Идем, — сказала жена, — я вижу, что эти господа правы. Вы так пьяны, что у вас даже язык заплетается. Сейчас же следуйте за мной, или я запру дверь, и вы можете тогда ночевать где хотите.

— Правильно, — в один голос сказали мой дядя и Паж, и они смеялись до тех пор, пока не дошли до гостиницы «Дофин». Первый человек, которого они встретили во дворе гостиницы, был господин Менкси. Он садился на лошадь, собираясь ехать обратно в Корволь.

— Клянусь, вы не уедете сегодня, — сказал дядя, взяв лошадь под уздцы, — вы поужинаете с нами, мы лишились одного собутыльника, но вы стоите тридцати таких, как он.

— Если это доставит тебе удовольствие, Бенжамен, — слезая с лошади, ответил господин Менкси, — то я остаюсь. Поставьте мою лошадь обратно на конюшню и приготовьте мне постель, — сказал он слуге, — я ночую в гостинице.

XIII. Как дядя провел ночь в молитвах о благополучном разрешении от бремени своей сестры

Мне время дорого, любезные читатели, думаю, что и вам, и потому я лишаю себя удовольствия описать вам этот достопамятный ужин. Участники его вам уже достаточно знакомы, и вы сами можете представить, как они поужинали. Делая три шага вперед и два назад, подобно паломникам, дававшим обет таким образом дойти до Иерусалима, дядя в полночь покинул гостиницу «Дофин». Подойдя к дому, он заметил в окне комнаты Машкура свет и решил, что тот, по всей вероятности, пишет повестки. Дядя вошел к нему с намерением пожелать ему спокойной ночи. Моя бабушка в это время рожала. Повитуха, которая не рассчитывала увидеть его в этот час, вышла сообщить ему, что появление ребенка ожидается с минуты на минуту. Несмотря на заволакивающие его сознание винные пары, дядя вдруг припомнил, что первые роды чуть не стоили жизни его сестре, и слезы в три ручья полились у него из глаз.

— Увы! — завопил он так громко, что чуть не разбудил обитателей Мельничной улицы, — моя дорогая сестра умирает! Увы… она…

— Госпожа Лаланд! — послышался бабушкин голос из постели. — Выставите этого проклятого пьяницу за дверь!

— Уйдите, господин Ратери, — сказала госпожа Лаланд. — Вашей сестре не угрожает ни малейшей опасности, ребенок идет головкой, и через час она благополучно разрешится от бремени.

Но Бенжамен продолжат стонать:

— Увы, моя дорогая сестра умирает!

Машкур, видя, что увещания повитухи не возымели никакого действия, решил сам вмешаться в это дело.

— Бенжамен, друг мой, мой милый брат, роды протекают благополучно, сделай милость, иди ложись спать.

— А ты, Машкур, друг мой, милый брат, — отвечал ему дядя, — сделай мне удовольствие и иди…

Бабушка, поняв, что Машкуру не сладить с Бенжаменом, решила сама выставить его за дверь, чему дядя подчинился с кротостью ягненка. Он решил пойти спать рядом с Пажем, который храпел, как кузнечный мех, на одном из столов в гостинице «Дофин». Проходя мимо церкви, дядю вдруг осенила счастливая мысль зайти помолиться за благополучное разрешение от бремени своей дорогой сестры. На улице было холодно, — пять-шесть градусов мороза. Дядя, невзирая на стужу, преклонил колени на ступенях церковной паперти, сложил руки на груди, как это делала его сестра, и принялся бормотать про себя обрывки молитв. Когда он во второй раз читал «Богородицу», ему захотелось спать, и он тут же захрапел, по примеру своего приятеля Пажа.

На следующее утро в пять часов, когда звонарь пришел благовестить к заутрене, он заметил на паперти нечто коленопреклоненное, напоминающее человеческую фигуру. Сначала — в простоте душевной он вообразил себе, что один из святых покинул свою нишу ради подвига покаяния, и уже собирался предложить ему вернуться обратно в церковь, но, приблизившись, он при свете фонаря узнал дядю Бенжамена. Спина дяди была покрыта ледяной корой с дюйм толщиной, а с кончика носа свисала сосулька с полвершка длины.

— Эй! эй! господин Ратери, вставайте! — закричал он над самым дядиным ухом.

Не добившись ответа, звонарь спокойно пошел благовестить к заутрене и, отзвонив, вернулся обратно, решив отнести Бенжамена к сестре, если он еще не окончательно замерз. Он взвалил его на плечи, как мешок, и потащил. Моя бабушка уже часа два как разрешилась от бремени. Собравшиеся по этому случаю соседки все свое внимание и заботы перенесли на Бенжамена. Они положили его перед очагом на матрац, завернули в нагретые салфетки и одеяла, к ногам приложили нагретый кирпич. В своем рвении они охотно, пожалуй, запихали бы и его самого в печь. Мало-помалу дядя начал отходить, с его косы, до сих пор твердой, как шпага, начала стекать на подушку вода, суставам вернулась их гибкость, он обрел дар речи, и первое, что он произнес, была просьба дать ему горячего вина. Ему живо нагрели полный жбан. Отпив половину, он стал так потеть, что, казалось, сейчас растает. Прикончив остальное, он уснул и, проснувшись в восемь часов утра, почувствовал себя великолепно. Если бы кюре решил запротоколировать это происшествие, то, по всей вероятности, дядю возвели бы в сан святого, и сделали бы покровителем кабатчиков, и я без всякой лести должен сказать, что одетый в свой красный камзол и с черной косой на спине он выглядел бы великолепно на какой-нибудь кабацкой вывеске.

Прошло больше недели со дня разрешения моей бабушки от бремени, и она уже подумывала об очистительной молитве. Этот карантин, предписываемый церковными канонами, был сопряжен, как для самой бабушки, так и для всей семьи, с множеством неудобств. Первым было то, что когда спокойная гладь квартала нарушалась каким-нибудь необыкновенным событием, бабушка не могла посудачить с соседками, что было для нее жестоким лишением; во-вторых, она вынуждена была посылать Гаспара, повязанного кухонным передником, в мясную и на рынок. Гаспар проигрывал деньги, данные ему на мясо, в городки, вместо огузка приносил зарез, когда его посылали за капустой, так долго не возвращался, что суп успевал выкипеть до его прихода. Бенжамен хохотал, Машкур сердился, а бабушка колотила Гаспара.

— Почему ты в конце концов сама не ходишь закупать провизию? — сказал Машкур, раздраженный тем, что из-за долгого отсутствия Гаспара он вынужден был есть телячью голову, не заправленную луком-резанцем.

— Почему? Почему? Да потому, что я не могу итти в церковь, не уплатив сначала госпоже Лаланд.

— Черт возьми, сестра, неужели вы не могли повременить с родами до тех пор, пока у вас не оказались бы нужные для этого деньги?

— Ты лучше спроси у своего дурака-зятя, почему он за целый месяц не принес ни копейки?

— Значит, по-вашему, выходит, что если у вас шесть месяцев не будет денет, то вы шесть месяцев будете, сидеть дома взаперти, как в больнице?

— Конечно, — ответила бабушка, — потому что, если бы я вышла раньше, чем получу очистительную молитву, кюре в своей воскресной проповеди ославил бы меня за это, и все стали бы на меня указывать пальцами.

— В таком случае, потребуйте у господина кюре, чтобы он посылал вам на помощь свою служанку. Не может же бог по своей великой справедливости допускать, чтобы Машкур из-за того, что вы родили ему седьмого ребенка, ел телячью голову, не приправленную луком.

К счастью, долгожданные шесть ливров были, наконец, получены, и, добавив к ним некоторую сумму, бабушка получила возможность отправиться в церковь.

Вернувшись с госпожой Лаланд из церкви, она застала дядю перед камином в кожаном кресле Машкура. Он положил ноги на каминную решетку и потягивал из суповой миски горячий глинтвейн. Надо заметить, что со дня своего выздоровления дядя из признательности к горячему вину, спасшему ему жизнь, выпивал ежедневно по утрам такую порцию глинтвейна, которой хватило бы на двух флотских офицеров.