Изменить стиль страницы

Толпа пропустила столь необычное заявление мимо ушей и разбрелась, живо переговариваясь и со смехом делясь только что пережитым страхом.

Я счел нужным подойти и представиться.

— Рощин… — ответил на мое приветствие господин в шинели и сверкнул глазами на мою чиновничью фуражку, — Деньги за квартиру плачу исправно…

С этими словами он повернулся спиной и шагнул в дверь своего флигелька. Я остановился, несколько смущенный странной учтивостью моего нового знакомого.

— А ты, хозяин, пожалей его, пожалей… — сказал кто-то из толпы. — Он блаженненький… С ума сошел в Сибири-то… Мы его жалеем — благородный господин! Только вот очень он не любит формы никакой — ни чиновничьей, ни полицейской… Как увидит, так сразу и уйдет к себе, а то иной раз и буйствовать начнет…

С этого момента я зарекся подходить к Рощину в фуражке. Таинственная фигура Рощина стала для меня загадкой, и я положил себе в течение нескольких дней разгадать ее и описать тебе подробно.

Ты знаешь мои склонности к литературным опытам — здесь, мне кажется, они смогут положительно развиться.

Не успел я как следует опомниться, как меня окликнули из флигелька. Робко подняв голову, я ожидал увидеть суровое лицо Рощина, но столкнулся с совершенно другой физиономией.

На меня смотрел, ласково улыбаясь, молодой человек в сюртуке и с черными кудрями до плеч. Лицо его было положительно лицом библейского пророка.

— Зайдите, сударь, ко мне… Нам надо познакомиться, очень надо… — говорил молодой человек, улыбаясь и кланяясь. — Сам к вам, честное слово, спуститься не могу… Зайдите вы…

С трудом поднявшись по темной грязной лестнице, я ткнулся в узкую дверцу и, минуя заставленные рухлядью сени, очутился в маленькой комнатке. У окошка на небольшой, грубо сколоченной постели сидел молодой человек. Тело его до половины было скрыто шотландским клетчатым пледом. К спинке кровати прислонено два больших костыля.

— Трепыханов! — представился молодой человек и, перестав вдруг улыбаться, сказал со слезами в голосе: — Ноги вот совсем не действуют… Три года живу в ссылке — всеми забыт, всеми оставлен! Кое-как перебиваюсь на казенное пособие. Рубль плачу за квартиру, питаюсь почти одним хлебом и картофелем!

Я невольно опешил от такого начала, но, взглянув попристальнее на Трепыханова, почувствовал жалость и поспешил сказать, что совершенно не тороплюсь брать с него денег за квартиру.

Трепыханов повеселел. Тряхнув кудрями и подмигнув, он заговорщицки наклонился ко мне и спросил:

— Ну как, познакомились со старым носорогом?

— Кого вы имеете в виду?

— Как кого? Конечно, Рощина! — удивился Трепыханов. — Вы знаете, он ведь последний, можно сказать, из могикан… Много лет в ссылке. Каково, а?

— Да-а-а… — неопределенно протянул я.

— Нет, что и говорить… — продолжал с увлечением Трепыханов. — Старики во многом расчистили нам путь… создали почву… подготовили общественное мнение… Герои, конечно! Но вот Каховский почему-то так и не нашел в себе силы застрелить царя, а прихлопнул старого вояку Милорадовича! И вообще, ежели копнуть поглубже… — тут Трепыханов покосился на закрытую дверь, — …то даже Рощин как-то сказал мне, что и в Римской республике были рабы… Вы понимаете?..

Когда же спустя некоторое время я спросил господина Трепыханова, в чем состоит его собственная политическая деятельность, он нахмурился и пробормотал, что высшие интересы не уполномочивают его говорить.

Вообще после моего бестактного (судя по обстоятельствам) вопроса наша беседа как-то перестала ладиться, и я скоро вышел от Трепыханова.

Откровенно говоря, Левушка, личность молодого человека не вызывает во мне такого интереса, как фигура «последнего декабриста» Рощина. Заметил ли ты, что современники всегда блекнут в нашем воображении по сравнению с деятелями прошлых лет? Что сейчас для меня Трепыханов? Молодой человек — и больше ничего! А вот лет через пятьдесят или, может, сто об этом Трепыханове книгу напишут и памятник поставят на бронзовом коне — и даже на месте моего дома. Каково?

Хотя что-то мне, Левушка, подсказывает, что не поставят Трепыханову памятника, не поставят.

На сим, Левушка, кончаю письмо и желаю тебе, милый мой друг, успехов в учебе и самое главное — здоровья, а остальное все приложится.

Твой старенький отец и бедный домовладелец Владимир Любеков.

Июнь 187… года.

Письмо второе

Город Москва. Переулок Гранатный.

Дом во дворе небольшой, с тенисто разросшимся садом.

Сыну Владимира Льву Любекову.

Дорогой сынок мой Левушка!

Слишком уж долго не писал я тебе. Странная мысль владела мною последние дни. Полно, думал я, стоит ли описывать молодому еще человеку жизнь таковою, как она есть на самом деле? Не слишком ли жестокой окажется для тебя действительность? Я ведь не писатель, не философ какой, мораль в конце не ставлю, никого учить не умею и не вывожу умозаключений, за которые наш читатель, как утопающий за соломинку, хватается. Письма мои уж действительно одни письма, слова без фантазии.

На одно, Левушка, надеюсь, прочтешь мои письмена и поплачешь вместе со мною, а, может быть, придя после занятий утомленный, ляжешь в постельку и помолишься, и подумаешь о людях, тебе неведомых. Славно это, Левушка, молиться о людях неведомых — ведь кругом люди! Прости меня, старика, что так невесело начал письмо. Вот тебе вкратце событий моей теперешней жизни…

Первое время я почти не выходил из своих комнат, читал со вниманием «Историю древних римлян» и лишь изредка делал вылазки в город за провизией.

Вот уж, Левушка, истинно великие люди — эти римские консулы и проконсулы! Никто, наверное, никогда и нигде не обещал такие блаженства народу, как они, — и все впустую… Как не обидно, а Римскую республику поглотили варвары, со всем, Левушка, средневековьем. И понаделали из всех этих консулов и проконсулов великолепных царей и падишахов.

На третий день моей спокойной жизни я услышал робкий стук в дверь… (так у нас, помню, в саду дятлы барабанят: тук-тук — и тихо, и опять тук-тук…). Дверь в комнату отворилась, и вошла старушка, ведя за руку девушку лет семнадцати в белом платке. Прости меня, Левушка, за старческую мою сентиментальность, но показалась мне девушка тем грустным цветком одуванчиком, который кланяется всем и головку свою беленькую теряет.

Только мне это показалось, как девушка возьми — и на колени передо мной. И старушка, охая и кряхтя, на колени встала и говорит:

— Пожалей, хозяин, христа ради, внучку мою Любашу! Совсем нужда заела, боимся мы, сироты, с голоду помереть, а еще пуще того боимся, что заберет к себе Любашку для потехи злой человек, купец Нефед Жиганов. Он давно к ней подбирается, злодей бесстыжий!

— Чем же я вам могу помочь? — спросил я.

— Да уж, батюшка, только тем и поможешь, что изволишь взять Любашу к себе в кухарки. Может, Нефед и отстанет, коли увидит, что она при благородном господине. И с голоду Любашка зимой не помрет, а уж она, барин, тебе отработает!

Я согласился взять к себе Любашу, спросив только, как они дошли до столь бедственного положения.

— Как же, батюшка, не дойти! — сказала старуха, поднявшись с коленей и, видимо, успокоившись за судьбу Любаши. — Мы, чай, не в Сибири родились, а в России, в имении благородного дворянина Александра Ивановича Кучкина. Были мы его дворовыми людьми и жили на всем готовом. Супруг мой Ардальон — царствие ему небесное! — лакеем служил, а я на кухне стряпкой. Господин наш Александр Иванович Кучкин был древнего боярского рода, но беден и в сражениях шибко изувечен. «Пропадет род мой на земле Русской! — говорил он. — Пропадет и сгинет бесследно! А могли бы еще Кучкины послужить Отечеству и кровь за него свою благородную пролить! А теперь как вынесут меня в сад, так трава и то никнет от жалости ко мне, одинокому…»

Очень мы его, хозяин, жалели, а больше всех дочка моя, Настенька. Соберет, бывалоча, Настенька цветов простых полевых и барину на грудь его богатырскую положит, когда он в саду, от горестей своих уставши, задремлет. Положит цветочки, поплачет и убежит, чтоб, не дай бог, кто заметил. А барин наш, сердешный, проснется, увидит цветы и улыбнется: «Не буду допытываться, кто мне васильки на грудь дожит, а видно, у того человека душа голубая, как у голубых васильков!» А Настя, как услышит слова его приветливые, так зардеется. Как уж они слюбились — один бог нас, грешных, знает, но к Покрову затяжелела Настя, и барин объявил нам всем, рабам своим немногим, что женится на Насте… Я, говорит, на холопке своей женюсь, но зато русской нашей крови, и не стыдно мне, а стыдно, что другие, еще знатнее моего роду, на немках женятся и князей уже не русских, а немецких рожают! И не люба им наша Русская земля, и стыдятся они роду своего, и языка, и обычаев наших!