— Понаходили тут, работать мешаете!

— Я загляну к вам, Семен Терентьевич, на малышей посмотреть, — уже отойдя оглянулась Таранкина.

— Заглядывай, не откладывай, время бежит!

Совсем уж близко дом Таранкиных.

— Время бежит, — снова оглянулась Лара, — постарел, седеет; мне больно, что он седеет… Тебя пугает, Иванко, что время бежит?

— А тебя пугает, что я поседею?

— Дурак. Мальчики не седеют и не стареют. Они навсегда остаются нашими мальчиками. Будем вспоминать: «Ой, какие были у нас мировые мальчики!»

К усадьбе Таранкиных подкатила «Волга».

— Ну, гуляй, Ваня, я не хочу, чтобы отчим видел тебя, начнутся всякие противные расспросы.

— Сказать тебе слово на прощанье? — не уходил Иван. — Твои парижские очки у меня в кармане, со вчерашнего дня; ты даже не вспомнила! — он протянул Ларе «зеленые консервы». — Носи на здоровье.

«Волга» развернулась внизу, на Школьной площади и, обгоняя машины, понеслась по старому шляху на Моторивку; Анатолий с балкона следил за ее бегом.

— У нас сегодня преферанс? — напомнил он Никите.

— Прости, забыл предупредить тебя, преферанс откладывается, у Пахома Пахомыча торговый семинар или межобластные торги, что-то в этом роде. Да оно и к лучшему, надо Кудя навестить, перед стариком совестно; Семен Терентьевич начало начал, альфа и омега нашей ребячьей жизни. Если не возражаешь, заглянем к деду вместе.

Анатолий охотно согласился — о Семене Терентьевиче Никита рассказывал немало хорошего, уверял, что он и Вера Павловна — столпы старой Моторивской школы, ее душа и руки.

— Семен Терентьевич самому главному нас обучил — делать дело. Мы, мальчишки, народ хваткий, за любое начинание готовы уцепиться, а вот довести до ума… Семен Терентьевич приучил нас: возьми кусок металла и сделай вещь, в лепешку разбейся, но сделай!

Позвонил Валентин:

— Никита, выпадает свободный вечерок, Ниночка уезжает в город к родичам, всякие там хлопоты, покупки и тому подобное, так что предлагаю мальчишник. Восемь вечера устраивает?

— Жди!

Соседи уверяли, что у Кудей под крыльцом закопан горшок с кашей — к ним вечно тянулись люди: кто за советом, кто с просьбой, кто просто так посидеть, душу отвести. В этот день собрались заводские — в цеху готовились к отливке коленчатого вала по новым, предельным допускам — и литейщикам, и бригадиру модельщиков, Семену Терентьевичу Кудю, было над чем задуматься.

Переступив порог, Никита шепнул Анатолию: «Явились не ко времени!» Но старый Кудь обрадовался Никите:

— Заходь, заходь… Заходите! С делами пошабашили, заходите, под яблоней посидим.

Супруга Кудя, Евдокия Сергеевна, привітала хлопця Микиту, сокрушалась, что исхудал, ученье заело; двойняшек, Сашу и Машу, привела в раж его борода, Саша норовил ухватить ее всю целиком, Маша ловчилась выщипать по волосинке; невестка Кудей, Людмила, спешила поделиться новостями:

— Слыхали, Никита Георгиевич, весь наш участок до яра для расширения завода забирают, а нас, Кудей, под корень!..

— Ну, Кудей под корень немыслимо, Куди вечны.

— Нам уже ордера выдали… Приглашаем вас на прощанье с нашим затишком, скажем о дне расставания.

Тени легли в саду, на траве, на дорожках, сгустились под яблоней.

— Ну, что замерли? — насупился старый Кудь. — Вот не переношу… Михайло, хоть ты нарушь молчанку, — обратился он к тоненькому, подвижному пареньку, занозистому: глаза темно-карие до черноты, то неспокойны, то останавливаются неподвижно; то девически нежный взгляд, то цепкий и пристальный. — Прочитай свою поэму, мы все послушаем; познакомься, Никита, это наш Миша из многотиражки, Михайло Тарасович Чуб. Поэму про коленчатый вал сочинил.

— Я не сочиняю, Семен Терентьевич, я отобразил действительность.

— А ты, Миша, читай, читай; ты читай, а мы посмотрим насчет действительности.

Читал Миша хорошо, Семен Терентьевич отметил — пристрастно, убежденно, по всему видно было — старый Кудь благоволил к пареньку.

В вечерний час, в свежести близких перелесков, зеленого дола стих особо душевно слушался.

— Убежденно прочел, убедительно, — хвалил Семен Терентьевич, но тут же сделал замечание по сути. — Однако опережаешь события, как всегда, опережаешь, нам с коленчатым еще потеть и потеть, три пота сойдет, а ты уже марши играешь.

— Это ж поэма, Семен Терентьевич, поэма, а не стенографический отчет, поэтическое видение, так будет, сами знаете. Надо видеть вещи в движении, если видеть в движении, то и протокол заседания можно поэтически осмыслить.

— О чем вы спорите? — нетерпеливо заговорила Людмила. — Стих молодой, задорный.

— Ну, с чувством, это верно, — согласился Семен Терентьевич, — тут ему наше спасибо, так и запишем. Молодец. Я всегда говорил, с парня выйдет толк. Однако… — Семен Терентьевич собирался с мыслями. — …Однако, упрямился он, — я слушал и думал: а сколько ж тому валу коленчатому поперек! Сколько всякому доброму делу палок и крутых горок на дороге. Которую тут поэму написать? Кого возблагодарить за добрые дела следует, а кому и жару всыпать! Что-то у нас жара цехового, рабочего поубавилось. Так ли уж гладенько, ладненько? Вот про что я думал, слушая твой хороший стих, Миша, Михайло Тарасович. Что было в гражданскую, в Отечественную? Идет война народная, священная война! Когда есть священное, никому не уступим, ни от чего не отступимся — такой наш человек. Как теперь каждый в цеху считает? Да и не только в цеху — кругом — ответственность! Ответственность общая. С каждого стребуется. Это сейчас каждому и у каждого главное. Будет это дело — с любым делом справимся!

— Я полностью согласен с отцом, — подхватил Павел. — Не знаю, можно ли, нужно ли всех привести к единомыслию. Но главенство нашего понимания справедливости должно быть; и должно быть от рождения, в крови и душе, от первого дня, а не потом — потом поздно!

Людмила не слушала ни свекра, ни мужа, тревожилась о своем:

— Заводу нужна новая площадь, ясно… Неужели рощу срубят? Вы должны знать, Никита Георгиевич.

— Я верю в добрые проекты, Людочка.

— Да, вы добрый, я знаю. Обстоятельства жесткие. Жалко, если рощу снесут.

— Это ее больное место, — придвинулся ближе к жене Павел. — Переживает. Она знает здесь каждую березку, жалеет, когда кору надрезают, собирая сок по весне, жалеет, словно раненых. Чувствительная, любит всякие трогательные истории, трогательные роли, тоскует по театру. А я прошу ее поберечься, пока окрепнет. И малыши у нас все-таки.

— Павел — мой наставник, — вздохнула Люда. — И прокурор. Деспот. Оберегая, угнетает. Он прав, безусловно, но и меня надо понять, с детства мечтала о театре, мысленно переиграла все роли. Даже мужские. Я не виновата, что мечталось о многом, а судилось так мало.

Заговорили о театре, Евдокия Сергеевна вспомнила о подружке по ремесленному училищу, ныне знаменитой артистке; осанистый литейщик из древнего рабочего рода рассказал о совершенном круизе, собственно о Лувре и Ла Скала; Людмила снова вернулась к своему театру, говорила о Чехове, театре Чехова, театре потрясения души.

— Мое заветное — сыграть Любовь Андреевну… Послушайте, Никита Георгиевич, почему Любовь Андреевна, такая чуждая нам, понятна и тревожит? Быть может, в каждой из нас — беспечность, жажда безрассудства, которую надо преодолеть ради истинного? «Мне одной в тишине страшно. Не осуждайте меня, Петя!» Страшно себя, нерешенности в себе.

— Людочка хорошо играет, — вмешался в разговор Павел. — Но она своевольна, недисциплинированная, может сорваться, повернуть по-своему…

— Это мой судия, — прижалась к мужу Люда. — Он любит театр, но опасается кулис, кулисы — дремучий лес, в котором водятся хищные звери.

И вдруг принялась разглядывать Никиту:

— Ну, у вас и борода! Разбойничья борода. Почему дети не боятся вас?

— Я добрый разбойник, Людочка. Дети любят добрых разбойников, бегемотов, крокодилов, Чебурашек.