— Хватит, говорю, перестань ломаться.

— Я не ломаюсь, Иванчик, я совершенно серьезно, у меня настроение паршивое. Со вчерашнего дня. Пройдемся немного, Бережной Иван, одной неохота.

— Ладно.

Шли вдвоем впервые, сегодня многое было впервые, без мальчиков-девочек, балдежа, хоровода вокруг кленочка, впервые серьезно, по-взрослому. Но, как всегда, не замечая ни прохожих, ни проезжих, единственные в толпе, в потоке машин и людей, сутолоке проспекта, тишине окраинных улочек. Ларочка умела выбирать долгую-долгую дорогу домой. Проносились легковые, везли товар грузовики; автоколымага и автобусы выбрасывали пассажиров: огородников, доярок, водопроводчиков, инженеров, маляров, кандидатов наук.

— Как ты считаешь, слово «мама» святое или не святое? — спросила Лара.

Иван не ответил, вопрос показался кощунственным.

— Так и знала, что промолчишь… У тебя совсем другая жизнь, у вас все по-другому… Послушай, Иван, мне кажется, я могу говорить с тобой откровенно… Странно, правда? Мы с тобой никогда особенно не дружили, хоть сидели рядом… У меня, например, есть ребята, ну, там некоторые мальчики, с которыми я очень дружила, но говорить с ними откровенно о своем, главном, не могу. Почему так?

— Не знаю. Я не могу с одними дружить, с другими откровенничать.

— Не обижайся, Иванчик, я почему сказала? Подумала — может, ошибалась, ничего не было, никакой дружбы? Обыкновенные детские игры. Нацарапала записочку «люблю», сложила треугольничком или скрутила трубочкой, подбросила на парту. И все. Листочек в клеточку.

— Не знаю. Я записок не писал, трубочек не сворачивал. Не подбрасывал и не получал.

— А я получала. Люблю на всю жизнь! В смысле до следующей переменки.

И вдруг испугалась:

— Ой, Иванко, что ты сейчас подумал обо мне! Плохое подумал. Решил, что я пустая, испорченная девчонка!

— Я ничего не решил, ничего решать не собираюсь.

Я про Любу подумал — что с ней творится, сама не своя. Что у вас происходит? С тобой, с Андреем? Поссорились, что ли? Люба одна ушла сегодня…

— Люба, Люба, Люба… Все только и говорят о Любе. Ах, Любочка то, ах, Любочка это, ах, бедная Любочка… А я? Иванко?! Обо мне подумал? Нет, конечно, нет… Значит, я так просто, одна там из нашенского класса, девочка-соседочка.

— Ты на вопрос отвечай — поссорились?

— А я почем знаю, у нас с Любкой никогда не разберешь, поссорились или не поссорились; еще в детстве подеремся с ней, надаем как следует; посидим-посидим врозь, растрепанные косы заплетаем. Заплетем, вскочим: «Айда, на речку!»

И вдруг ни с того ни с сего:

— Уйду отсюда. Выдержу вступительные, попрошусь в общежитие, уйду с этого дремучего хутора, уеду насовсем. У меня есть родненькая бабушка, далеко-далеко, за Уральскими горами.

— Здорово! Непременно счастье за горами. А как же мы тут, здешние, местные, постоянные жители, колхозы, совхозы, фермы, плантации? К нам тоже кто-то прибежит, прилетит? К нашей родненькой бабушке?

Подошли к окраине поселка, которую Таранкина назвала хутором.

— Хорош хуторок под многоэтажками, — одобрительно присматривался Иван. — Еще денек и дотянем до города. — Снисходительно оглянулся на Таранкину. — Ты ж не на стройку собралась, целину поднимать, а так — світ за очі, дома наскучило, давай, где веселее.

— Тебе хорошо рассуждать, ты рабочий товарищ, в поте лица, у вас все там в поте лица, передовые, выполняющие, перевыполняющие; ты, знаешь, ты как в авторалли — дух захватило, оглянуться некогда.

— А ты?

— Я?

…Я маленькая обезьянка,
Разумное существо…

— Прочти лучше свои…

— Свои? Хорошо.

Любимый мой,
Единственный, надежный…

— Это я о тебе, Иван! — рассмеялась Таранкина.

— Спасибо. А дальше?

— Дальше? Я не знаю, что дальше… Иду и думаю, что дальше?

— Не пойму, о чем ты?

— О чем?.. О стихах, конечно. О рифме. Не люблю угадываемые рифмы. Вообще — замечаемые. Это должно быть, как дыханье в песне.

Дом Таранкиных виднелся уже на холме, но Ларочка повела Ивана в обход боковыми улочками. Впереди, у ворот ближайшей усадьбы, вихрастый мальчишка лихо орудовал инструментом, прилаживая к старому велосипеду старый, до блеска надраенный моторчик. Облитый машинным маслом двигатель то судорожно вздрагивал, задыхаясь от оглушительных выхлопов, то замирал на долгие, томительные минуты. Вокруг толпились болельщики, подавая советы, строго оценивая работу. По соседству, на изрытой дождями скамейке, сосредоточенный хлопец мастерил роллер, приделывая к дощечке шариковые подшипники: поодаль малыши гоняли по дорожке самодельные автоприцепы.

— Республика Кудь! — остановилась Лара. — Ты знаешь, Иван, что такое республика Кудь?

— Причем тут республика? Семен Кудь строил ваши мастерские в общественном порядке…

— Эх ты — ваши-наши. Второй год в нашей школе, до сих пор ваши-наши.

— Я сказал, как было.

— Точно, Ваня, было. У тебя все точно. Мастерские — точно, а республика Кудь мне придумалась. Не придумалась, а прочитала книгу и подумала, что у нас тоже. Тут целая улица Кудей, заводская сторона, мы выросли здесь, играли с детьми Кудей… Когда в школе проходили прошлое, революционные времена, диктатуру пролетариата, мне представилось: диктатура — это дядя Кудь. И все стало понятно. Вез наглядных пособий.

— Любишь слова говорить.

— Да, люблю. Собираю. Разные. Стихотворные. Уличные. Школьные. Слова — чудо. И текущие валом, в толпе. Есть насущные, как хлеб. Есть тревожные, родные, как детство: мама, май, люблю. Раньше слово «мама» было улыбающееся, нежное, ласково прикасающееся. А теперь просто мама, само по себе…

Иван молча смотрел на нее: незнаемая Лара, играет словами, как играла в мячик. Слова — вкусные и невкусные конфетки?

— Ты любишь читать старинные романы, ну, Диккенса, Вальтера Скотта? — Ларочка шла совсем близко, говорила совсем тихо — нападает на нее это «совсем»: совсем ничего не знаю, совсем ничего не хочу, совсем ничего не боюсь. Ивана пугает ее «совсем ничего не боюсь».

— Раньше, в детстве, ну, в пятом-шестом классе, я любила читать давние романы.

— Я не люблю выдуманного.

— А не выдуманное — это выдуманное с фамилиями. Ты почему ухмыляешься?

— Подумал о республике Кудь.

— Ну и что? Я знаю, что делать, когда думаю о Кудях. Утром слышу их голоса — значит все на месте.

Гул, выхлопы, выкрики, велосипедный моторчик взъярился и заглох.

Пожилой человек, седеющий, но по-мальчишески проворный, как все на Моторивке, подошел к ребятам.

— Дядя Кудь, дядя Кудь, — засуетились хлопцы, — скажите Тимке, нехай цилиндровые кольца подгонит. А то он мотор начистил, а в середке что?

— Дядя Семен, мы вас еще сдаля приметили, как вы шли!

— Подскажите Тимке искру проверить, дядя Кудь. Маслом мотор позалнвал, аж течет, свечка замызгана, контакта нет, откуда ж искра?

— Эх, вы слесаря-механики, в мастера собираетесь, нечисто работаете!

— Так это ж вчера бурей пылюгу нагнало, кругом занесло.

Семен Терентьевич занялся моторчиком, проверял его на слух, не заметил Лары.

— Доброго здоровья, дядя Семен!

— А Ларочка-соседочка! — поднял голову Семен Терентьевич. — Что это одна сегодня?

— Я не одна, Семен Терентьевич.

— Вижу… Но я про Любу спросил. Поссорились?

— Ничего не поссорились. Люба своей дорогой, я своей.

— Повырастали, свои дорожки искать стали… А вы, что ж, молодой человек, наших девчат провожаете, нас знать не знаете? Что-то не припомню вас по школе.

— Я из зареченской в новую перешел.

— Многие в новую горазд. Заманчиво.

— А вы забыли про нас, — упрекнула Лара, — совсем забыли, Семен Терентьевич!

— У меня теперь своя школа на заводе, целый выводок таких, как вы.

Мальчишки оттеснили Лару.