Семен Терентьевич утешал жену:

— Разлетелись, не разошлись. Любовь у них крепкая, давняя, друг без дружки не проживут.

А тут со старшим сыном хлопоты подоспели, Павел долго не женился, невесту выбирал — та вертихвостка, та белоручка, славному роду Кудей не в дугу. Наконец осенило, привел девушку видную, всем хороша, внимательная, образованная, из семьи пристойной. Долго женихался, семья не складывалась, только в прошлом году вошли в дом, два знаменитых корня породнились. Свекруха в невестке души не чает, у нее все сыны и сыны, а тут дочку судьба послала добрую, ласковую, жить да жить…

Однако Евдокия Сергеевна вскоре замечать стала — пролегло что-то промеж молодыми. Чужому глазу не видать, а мать сразу почуяла. Застала как-то Людмилу одну — сидит у окна, слезы прячет.

— Ты что, Людмилочка? Случилось что у вас? Обижает? Грубости?

— Да что вы, мама, как могли такое подумать.

— Так что же, доченька? Говори! Чего хуже в прятки — играть.

— А что прятать? Прятать тут особо нечего. Прямо скажу, всему этому мой театр причина, моя сценическая жизнь домашнюю жизнь омрачает. Я в народном театре актриса, а Павлу это не по душе.

— Да не может быть такого, — обиделась Евдокия Сергеевна. — У нас в семье, у Кудей, театр на самом почетном месте. Мы за километры в город ездила, еще когда трассы не было, по старой дороге тряслись. И в Киеве, и в Москве в театрах бывали.

— И Павел готов и в Киев, и в Москву — на других артистов смотреть. Одно дело, когда чужие на сцене, а другое — когда своя жена в представлении участвует. — Людмила спрятала влажный платочек в карман. — Пока еще диалоги идут, ну там разговоры всякие или монолог — Павел ничего. Но как только переживания начинаются, правду жизни показываем…

— Значит, он против? Запрещает? Голос повышает?

— Ну что вы, мама, разве Павел позволит себе? Нисколько не повышает, напротив, молчит. Ухожу на репетицию — молчит, возвращаюсь — молчит.

— Ну и пусть себе молчит на здоровье. Что тебе от того? У других мужья, знаешь, как бывает, не приведи господи, хам хамом, рожа пьяная, кулаками по столу грюкает…

— Ой, мама, да у нас, на сцене, молчание самым выразительным считается. Иная реплика так не убьет, как молчание. Слово, бывает, не найдется, а пауза…

— Ну, насчет пауз не знаю, а горе себе напрасно не выдумывайте, — кудиевской властью определила Евдокия Сергеевна. — И Павел нехай не дурит. Я с ним поговорю. Взял в жены артистку, какие тут могут быть паузы? Мало ли чего не бывает по ходу действия!

Кто знает, как бы сложилась далее семейная жизнь Людмилы и Павла, но тут явились миру Саша и Маша, светлоглазые, горластые, моторные — верно сказала Евдокия Сергеевна, какие уж тут паузы! Ходить еще не умеют, папа-мама не сказали, в бассейне не плавают, а дорогу в ДК запомнили, на сцену тянутся, пляшут, поют — такую капеллу с бабкой Евдокией составили, никаких заезжих ансамблей не надобно. Несмотря, что близнята, характеры разные — Маша заплачет, Саша молчит, спокойно разбирается в том, что произошло; Саша смеется, Маша осуждает за легкомыслие.

Слепилось гнездо, не сглазить бы…

Идут мимо Кудиева гнезда прохожие, заглядывают, завидуют — живется людям, кругом удача, рубли у них по углам, что ли, закопаны?

5

Лишь на другой день Анатолий признался, что товарищи по работе сочли сообщение Оленьки фантастическим, справедливо отметив: с высоты балкона в условиях надвигающейся бури и темени девочка едва ли могла различить цвет старых, потрепанных машин — блеклосерый и стертый коричневый, а тем более прочесть надпись на кузове. Коричневый фургон пищеторга был брошен далеко от поселка и трассы; в поселке его никто не видел. Если же принять во внимание, что мать нашла девочку спящей…

— Ты был прав, Никита, я оказался в дурацком положении.

— Что значат прав? В чем? Что я говорил? Я предостерегал тебя от поспешных выводов, от протокольного прочтения явлений. Я и не думал отрицать истину образа. Я не сыщик, я проектировщик, график. — Никита, нервничая, освобождал обеденный стол от чертежей, обрывков ватмана, огрызков карандашей. — Я предлагал сочувственно прочитать душу ребенка, а не так, знаешь, щелк-щелк затвором, факт налицо. Душа девочки — хрупкое, неустойчивое построение со множеством неизвестных. А ты мотнулся в город к своим ребятам. Кто тебе виноват?

Никита накрыл стол безукоризненно свежей, узорчатой скатертью — он недолюбливал эту скатерть, ослепительное свидетельство благонравия, успокоенности — верный признак неполадок в его работе — скатерть на столе, доска с проектом за шкафом. Тем тщательней расправлял он складочки по углам.

— Подумаем о главном, Толя… В душе Оленьки, пусть неосознанно, осталось происшедшее на трассе — мальчишка, попавший в аварию, коричневый фургон, который она видела, который был, а говорят, что его не было! Ведь у нее сейчас складывается представление об истине, о мире, в котором она живет. Задумайся!

Анатолий решил по-своему:

— Надо потолковать с ней обстоятельно.

Решение нашли, но Оленьки не оказалось дома; наверно, каталась на велосипеде или заигралась во дворе Таты; она никогда не отвечала толком, где пропадала, повторяла излюбленные словечки Таты: „Где надо, там и была!“, за что немедля получала взбучку.

Утро Никиты и Анатолия прошло в безделье, вполне оправдываемом предчувствием страды; бродили по полям и пустырям, ставшими строительными площадками, Никита говорил о своих проектах, о том, что зодчество воспитывает не в меньшей степени, чем лекции и доклады. Анатолий слушал молча; навязчиво возникали госпитальные дни, не потому, что связывались с болями, мукой, близостью смерти — все это по молодости своей, здоровью души он мог изжить, — а потому что угрожала неопределенность дальнейшего, он думал о работе, службе, о том, что составляло его дальнейшую судьбу.

Вдруг Никита остановился — под ногами распласталось гнездо, прибитое градом к обочине дороги; где-то, в самой чаще кустарника, невидимые, тревожно и скорбно перекликались птицы. Смотрел на сплетенье прутьев, и оттого что над рощей взошло ясное солнце, сияла голубизна погожего дня — растоптанное гнездо с особой болью задело его.

— А без прутиков сиротливо птенцам. Без тепла нет жизни. Птицы не вернутся сюда — откинутся.

Они поднялись на холм, домики поселка внизу расположились, как на макете; Эльза Захаровна в своем дворе возилась с шубами и дубленками, проветривая, просушивая на солнце.

Стали спускаться к трассе по другую сторону холма, шли молча, только уже на трассе Анатолий заговорил:

— Я разгадал тебя лишь теперь; там, над гнездом, понял до конца; все твои чертежики, работу до исступления, жажду создания человеческого жилья, жажду построить дом, которого у тебя не было…

Мимо пронеслась Оленька на велике, сидела на раме, вцепившись в руль у самой втулки, поддерживаемая каким-то мальчиком. Другая девочка, постарше, щеголяя импортными колготками, топталась на асфальте, ожидая своей очереди. Третья девочка, еще старше, с завистью поглядывала на девочку в колготках:

— Тата, а ты что? Ты на велик, Тата?

Велосипедист вернулся без Оленьки, подхватил Тату и полетел к многоэтажке.

— Нам пора домой, — высматривал Оленьку Никита.

Их обогнала „Волга“, мягко притормозила, ждала чуть впереди.

Когда они подошли, передняя дверца распахнулась.

— Что ж это, сосед любезный, не заявляешься? — выглянул из „Волги“ осанистый человек, сидевший за рулем. — Вознеслись, товарищи дорогие, на этажи, оторвались от земли?

— Сваи нашего небоскреба глубоко уходят в землю, учтите Пахом Пахомыч, — возразил Никита.

— Здорово! Твой дед, бывало, своими корнями гордился, а ты на сваи перешел! — добродушно заулыбался хозяин „Волги“. — Ну, да это присказка, а дело впереди. Четвертый требуется. Преферанс составляем. Договорились?

— Я о преферансе давным-давно позабыл, Пахом Пахомыч, грехи третьекурсника. Не обижайтесь, но душа не лежит. — И тут же спохватился. — Да вот, пожалуйста, знакомьтесь, мой друг Анатолий, любую игру составит, в картежных фигурах большой мастак. По, разумеется, но маленькой.