Машины там, внизу, на окраине поселка, серая и коричневая, развернулись и, не заезжая во двор, укатили на трассу.

— Вот начало моего рассказа, — следил за движением машин Никита. — Нетрудно догадаться, семейный праздник расстроился, Пахомыча вызвали — как часто теперь бывает — в город на совещание. Скоро в доме включат свет. Окно наверху, в надстройке, погаснет, как только дочь Эльзы Захаровны закончит уроки. Окно внизу будет маячить далеко за полночь, до рассвета… Пахом Пахомыч задержится в городе… А! Вот и Эльза Захаровна, вышла на веранду… Мы встретили ее на автостанции, вместе ехали в автобусе, всю дорогу она старалась не смотреть в твою сторону, и только однажды я уловил ее взгляд, остановившийся на тебе. Никогда не видел, чтобы женщина смотрела на молодого, красивого мужчину с таким ужасом!

Снова позвонил Валентин.

— Анатолий, ты справлялся насчет фургона. Ты почему спрашивал о фургоне? О цвете, цвете фургона. Ты слышишь? Куда ты пропал? Почему ты спрашивал о коричневом фургоне? Подсказал кто-нибудь? Имеются сведения, свидетели? От кого пошел слух? Сейчас объявили угон, угнали пищеторговский фургон коричневого цвета, точнее шоколадного.

— Что? Какого цвета? Повтори, Валентин!

— Шоколадного, шоколадного. Угнали в городе, обнаружен у нас в перелеске, в трех километрах от кемпинга. Так что если имеешь сведения, свидетелей и тому подобное — будь любезен явиться! А то, что ж мы по телефону звякаем, несолидно получается.

— Ладно, Валек, учел.

— Что это вы там, служивые люди, никак не договоритесь? — упрекнул Никита.

— Представляешь, в городе угнали машину, фургон. Обнаружили здесь, в перелеске. Пищеторговский фургон…

— Шоколадного цвета?

— Да. Так что Оленька не выдумала.

Они отдыхали после дорожной маяты в комнате, являющейся одновременно столовой, гостиной и выставочным залом — стены были сплошь увешены работами Никиты и его отчима, подлинниками или превосходными копиями шедевров живописи; на столиках и полочках красовались заморские диковины; над диваном, в окружении натюрмортов Снайдерса, висело ружье. Весьма примечательное.

С вертикально спаренными стволами, очевидно, нарезное, образца МЦ-6, но индивидуальной, мастерской работы, с инкрустированным прикладом и ложем.

Анатолий долго любовался отличной работой.

Из коридора донеслось негромко:

— Почему вы не запираете дверь?

В комнату вошла Оленька с маленькой мисочкой в руках.

— Мама заставляет меня запирать на все замки и цепочку. Она всего боится.

— А ты?

Вопрос показался Оленьке обидным; насупившись, помолчав, девочка заявила:

— Я принесла Чернышке еду.

Они молча наблюдали, как девочка заботливо кормила Черныша. Наконец Анатолий решился их потревожить:

— Ты сказала, Оленька, что видела коричневый фургон?

— Да… — Оленька подняла с пола опустошенную мисочку. — Он приехал оттуда! — девочка указала рукой в сторону города.

— Ты уверена?

— Да, я хорошо видела. Он немного постоял у ларька.

— У кемпинга?

— Я же сказала!

— Там был только один фургон?

— Нет, там стояла еще другая машина, серая. Пищеторга.

— Фургон?

— Да. Водитель захлопнул дверцу и ушел. Потом стал греметь гром, небо загорелось, люди разбежались. Потом подъехала эта машина.

— Шоколадная?

— Да, шоколадная. Из нее выскочили люди, что-то вытащили…

— Что-то или кого-то?

— Не знаю, вытащили и уехали. А серый фургон переехал через дорогу… Развернулся и поехал к развилке…

— Постой, ты сказала, что водитель ушел! Не могла же машина сама развернуться?

— Не знаю. Я ничего больше не видела. Стало сразу темно, как ночью, потом опять загорелось небо, но никаких тарелок не было. Я подождала, но ничего не показывалось. Я убежала в комнату, залезла на диван. Потом пришла мама и ругала меня за то, что не заперла дверь на балкон и залезла на диван с ногами.

— Ты, наверно, заснула?

— Не знаю. Мама говорит, что я спала с ногами.

— Наверно, тебе приснилась коричневая машина и люди?

— Нет, мне приснилось другое, мне снилось, что мы с мамой уехали насовсем, взяли все вещи, мои книжки и подарочки и уехали навсегда. Но вы, пожалуйста, не говорите маме ничего, что я рассказала. Она сердится и боится, что меня убьют.

Анатолий поспешил заверить девочку, что ее не дадут в обиду. Оленька притихла, как всегда бывало с пен, когда сболтнет лишнее, вертела мисочку, не решаясь сразу уйти. Не по-детски сосредоточенный взгляд, отставленная в сторону, чтобы не запачкать платье, пустая мисочка; квартирный ключ на капроновой розовой ленточке поверх пионерского галстука — свободной рукой прячет ключ под галстук.

— Ой, я же бросила дверь незапертую!

Черный кот посмотрел ей вслед, изогнувшись зализывал лоснящуюся, ухоженную шкурку, снова посмотрел, что-то обдумывая, вскочил на кресло, с кресла на подоконник и направился по карнизу привычной дорогой.

Никита все время молча наблюдал за Анатолием: неспокойный, прилипчивый взгляд, перебегающий с предмета на предмет… Нарезное ружье, окруженное холстами, подлинниками и копиями; антикварный набор вдоль стен, квартирный ключ на розовой ленточке — непрерывная смена вещей и явлений.

— У тебя появилась склонность к предвзятым суждениям, Толя!

— Ладно, скажи лучше, какой сегодня день?

— День? Ты имеешь в виду дни недели?

— Да, имею в виду дни недели, имею в виду, что сегодня воскресенье. Воскресенье! Не так ли? А Катерина Игнатьевна — надеюсь ты заметил — сказала: „Мне еще на базу!“ Разве у вас базы работают по воскресеньям?

— Ну вот, пожалуйста, образцовое буквальное мышление. Мало ли что скажет женщина, когда не хочет говорить правду?

— Мне придется съездить в город, Никита, — поднялся Анатолий.

— Ты что, Толька! Едва с дороги… Мы как договорились: покой, чистый воздух, мирный сон, домашнее питание!

— Я должен, Никита. Сам посуди, сказанное Оленькой…

— Анатоша! Детские сны — это замечательно само по себе. Несомненно. В этом есть что-то извечное, прелесть сказочного чуда. Раскрытие души, если хочешь. Но выводить из подобного следствие…

— Сон Оленьки очень легко отличается от яви. Фургоны серые, коричневые, шоколадные, мелькающие, повседневные не войдут так сиеминутно в сон девочки. Даже летающие тарелки, взбудоражившие ее, не вторглись в сновидение! Ей снилось потрясшее душу, гнетущее ее. Ты сам говорил о дрязгах, угрозах, о ведьме, отравляющей сознание ребенка. Фургоны — это явь, она не замечала их, не придавала значения их появлению, стала думать об этом уже погодя, потом, когда начались разговоры во дворе и на задворках. Я должен ехать, Никита.

Уверил себя, что должен ехать, пусть шаткий, малый факт, но обязывает — уверил себя, что обязывает. В городе, от автостанции, поехал троллейбусом; неподалеку была выставка фарфора, частная коллекция для общественного обозрения; почему он, занятой человек, озабоченный делом, не прошел мимо, почему потом останавливался у книжной витрины, потом смотрел на возбужденные лица детей, посетивших театр? Проблеск минувшей жизни, жажда возвращения к себе, лепка по кусочкам души своей? Но в этой выставке фарфора было что-то еще не знаемое, постоял у афиши, отошел и все же вернулся, Добрый час кружил по цепочке экспозиции, возвращаясь и снова возвращаясь…

…Она любила фарфор, любила изящное, ценила холодно, расчетливо (теперь он сказал себе, что расчетливо), не прикасаясь душой, а жадно прикасаясь пальцами, — вытянутыми, цепкими пальчиками. Знал, что увидит ее… Когда уже покидал выставку, подкатила в машине, вела машину, оттесняя плечиком рыхлого товарища в спортивном пиджаке, видать, ловкач, обучает.

Счастливая встреча, так он сказал себе, счастливая потому, что впервые разошлись равнодушно, ни ревности, ни боли; значит, и эта рана затянулась, можно жить и дышать, хотя, откровенно признаться, бередят остаточки, утрата самая горькая — потерять то, чего не было. Плевать! Так он сказал себе.