Изменить стиль страницы

Отца поддержала и Уршуле. Правильно отец говорит — пусть Катре в имение идет. Дома все равно нет от нее особого проку. А там жалованье получит — всем полегчает. Не сахарная, не сожрет ее пан. А коли не будет дурой, сможет и попользоваться. Приданое соберет. Еще и Пятрасу пособит.

Но услышав насчет Пятраса, отец второй раз грохнул кулаком:

— Насчет Бальсиса чтоб и разговора у меня не было. В печенку мне въелся, больно рано начал в мои закрома нос совать. Разумник! У него запрещенные писания нашли. Каторгой дело пахнет!

Долго еще шумел отец, а к концу пригрозил:

— Так и знай: не пойдешь в поместье — ей-богу, выдам Пятраса жандармам! И Дзидаса выдам, и Пранай-тиса. Это они тут баламутят. Тех, что поглупее, с пути сбивают.

Катре обмерла от ужаса. Ее отец станет Иудой! Что делать? Плача, она кинулась в объятия матери. Обе зарыдали в голос.

Ой, будь тут Пятрас! Пошла бы с ним куда глаза глядят.

Повстанцы i_015.png
XIII

Поздно вечером, когда все село уже тонуло во мраке, измученные и встревоженные, вернулись Винцас с Пятрасом. Узнав, что жандармы про него почти и не спрашивали, Винцас быстро успокоился. Зато Пятрас убедился, что над ним нависла большая опасность. Первым долгом — пан донес на него, как на главного зачинщика, во-вторых — он убежал из-под ареста, а в-третьих — видать, крепко не понравились жандармам и отяготили его вину эти книжки и песни. Так ему их жаль, — будь он дома, наверно бы полез за них в драку с жандармами.

Сумерничали Бальсисы, боясь зажечь лучину, и совещались, как быть. Всем ясно: Пятрасу нельзя оставаться дома. Не лучше ли на некоторое время поискать пристанища у дяди Антанаса в Лидишкес? Тот — королевский, живет зажиточно, отсюда не близкий путь. Ему нужны рабочие руки, приютит и сам будет доволен. А тем временем, пожалуй, выяснится, как с манифестом, имениями и землей. В Польше, говорят, скоро восстание будет. Дай-то бог! Коли начнется и в Литве…

Было уж совсем поздно, когда Бальсисы, обсудив свои невзгоды, отправились на боковую. Ночью стражники не осмелятся Пятраса разыскивать. Но все-таки он пошел на сеновал — в случае чего удерет через лазейку в фундаменте. Может, пробудет здесь денек-другой. Перед отъездом к дяде непременно повидается с Катрите.

Пятрас зарылся в солому, укрылся отцовским тулупом, но уснул не скоро. Не выходили у него из головы события последних дней. Отрадно было вспоминать, что друзья вызволили его из лап полиции, и он, целый и невредимый, ночует на отцовском сеновале.

Однако быстро всплыла горькая обида. Пока что он свободен, но надолго ли? В родном селе для него нет места. Придется скитаться по чужим углам — будто зверь, которого псами травят. И за что? За то, что посмел воспротивиться несправедливости, поднять голос против пана! За это его могли насмерть запороть или забрить в рекруты. А что бы случилось с Катрите?

При этой мысли закипает кровь, руки сами собой сжимаются в кулаки. Нет, он и дальше грудью постоит за себя и за других. А коли начнется восстание, как говорят Дымшяле, дядя Стяпас и ксендз Мацкявичюс, тогда Пятрасу дорога ясна — в повстанцы! Уж он сумеет уберечь Катре. Увезет ее к дяде или еще куда-нибудь.

Никогда прежде он так горячо не ждал восстания. Первый удар, обрушившийся на его голову, не запугал, а, наоборот, закалил и придал ему силы.

Теперь, преследуемый, Пятрас ощутил себя частицей могучего, пока еще не совсем ясно видимого им потока. Вместо горечи поднималась гордость и сознание собственной силы. Он лег на спину, потянулся, преодолевая усталость в суставах. В ногах почувствовал прохладное, грубоватое, слегка щекочущее прикосновение соломы. Глубоко вдохнул воздух, раскинул над головой руки — да, руки у него крепкие, мускулы железные. Он силен и вынослив. Молодость и здоровье понадобятся не только, чтобы таскать мешки, пахать, прокладывать саженные прокосы, но и для дела поважнее. И в душе поднялась большая жажда чего-то нового, смелого, какой-то еще не испытанной радости.

Наконец Пятрас Бальсис уснул. Во сне пререкался со Скродским, боролся с жандармами, провожал Катрите, куда-то ехал с дядей Стяпасом и Акелайтисом.

Еще до восхода на сеновал, словно тень, прокралась Бальсене. Притащила толстое пестрядинное одеяло, которым сама ночью укрывалась, и осторожно, чтоб не разбудить, накинула на сына. Но Пятрас, закопавшись в солому, под утро крепко уснул, словно ему вовсе не грозила опасность.

Нежно глядела старушка на своего любимого первенца. Хороший он был сын. Покорный, услужливый, сызмала охотно помогал отцу, сестрам, а уж матери никогда грубого слова не сказал. Умный, рассудительный. Мало учился, а не только отлично читал любую книгу, но и писал быстро, мелко. Дядя Стяпас не мог надивиться его сообразительности и все доставал ему новые книжки. Когда Пятрас вошел в возраст, стал сильным на редкость. Нет на селе мужчины, который мог бы закинуть на плечи мешок тяжелее, который оказался бы выносливее Пятраса на самой трудной работе. За это все в Шиленай его любят и уважают.

Взошло солнце, лучи проникли на сеновал и ярко заискрились на соломе, где спал Пятрас. Он потянулся, открыл глаза. С удивлением увидел мать, сидевшую на куле соломы.

— Что ж ты, мама, тут ни свет ни заря? Застудишься, кашлять будешь, — упрекал он ее ласково, заботливо.

— Затревожилась я, Петрялис, как ты там на сеновале, не замерз ли, и принесла чем одеться.

— Да разве ж я не крепостной мужицкий сын, мама? Это только панам на мягкой постельке прохлаждаться. А нам не впервой и на сырой земле, кулак под голову, — шутливо и вместе с тем серьезно говорил Пятрас.

Но матери это не по душе. Всю жизнь она в ноги кланялась панам, и всякий раз гневные слова сына о господах наводят на нее суеверный ужас. А слышит она эти слова все чаще. Ой, недоброй стежкой пошел ее Петрялис! Чует сердце еще большую беду. Слезами наполнились глаза, и она упрекнула Пятраса:

— Все ты, сынок, по-своему толкуешь. Все не можешь против панов чего не сказать. Нам ли, горемыкам, с господами равняться? Сам бог уж так определил.

— Нет, мама. В одной песне поется:

Когда наш свет пришел из тьмы,
Пред богом были все равны.
Но потом забыли бога,
И открылась злу дорога.
Стали чтить, кого не надо,
И паны за то награда.*

Дядя Стяпас сказывал — песню ксендз Страздас сложил. И пабяржский ксендз Мацкявичюс панов не жалует.

— А Сурвилишский настоятель на проповедях тех бранит, кто панам противится.

— Оттого, мама, что ксендзы больше всего панам радеют. И власти им велят так народ учить — ведь и власть-то панская. А ксендз Мацкявичюс — за нас, за простых людей, заступается. Не боится ни властей, ни панов.

Старушка скорбно вздохнула. Новая головоломка! Нет и между ксендзами согласия. А ведь они возглашают слово божие…

— Не разобрать моей головушке этих премудростей. Одно знаю: накликал ты, сынок, на себя великую беду. Бог весть чем это кончится. Прожили мы свой век, и вы бы прожили. Кто грошиком родился, алтыном не станет…

— Нет, мама, — возражал сын, — нам уж так жить нельзя. Другие по-иному живут и нас за собой тянут. Только мы, барщинники, сохами пашем. И чиншевые у пана Сурвилы плугами обзавелись. Только мы огонь из угольев выдуваем и кремнем высекаем, мы одни в курных избах живем. Все это к концу идет, мама. Я, как хозяйство на себя возьму, сразу куплю плуг, избу поставлю с трубой, будет у меня телега, железом обитая, стану носить сапоги, куртку получше. Пойдет, мама, другая жизнь — светлее и легче.

С загоревшимися глазами, с прояснившимся лицом произносит это Пятрас. Таковы мечты крестьянина, скидывающего с себя крепостное иго, мечты, для осуществления которых есть у него крепкие руки и жаркое сердце.