— Эмма — это я, — вполне справедливо говаривала Эмма Михайловна. Чаще — про себя, но иногда — и вслух. И если вслух — кокетливо поглядывала на собеседника.

Она не признавала никаких переводов флоберовского шедевра и каждый день старалась выкроить время, чтобы написать хоть страничку о «Бовари». Если этого не удавалось сделать — значит, день прошел зря. Она верила: когда ее труд о «Мадам Бовари» будет завершен и опубликован, это произведет настоящую революцию во флобероведении.

Было Эмме Михайловне сорок восемь, но, невысокая, худенькая, старающаяся не отстать от моды, больше чем на тридцать пять она ну никак не выглядела. Вот только ее глаза… только глаза — как битое стекло… Был у нее двадцатилетний сын, студент. С мужем Эмма Михайловна развелась лет десять назад. Замуж она вышла совсем молодой, вскоре после войны. Евгений Георгиевич, полковник медицинской службы, был старше Эммы на двенадцать лет. Подчас он называл жену «Эмка», и это просто бесило Эмму Михайловну.

— Я тебе не машина! — кричала она в ярости и колотила смеющегося мужа острыми кулачками.

Впрочем, муж был покладист и добр, и, когда они разводились, недавно купленный «москвич» Эмма Михайловна «отговорила» себе. Но водила она — ничего не скажешь — классно. Да что водила! Она все и всегда делала на отлично!

После развода Евгений Георгиевич уехал в небольшой крымский город. На все письма Сереже от отца отвечала она сама, Эмма Михайловна. Но теперь сын вырос, можно было не опасаться «пагубного влияния» Евгения Георгиевича на сына, и мать даже разрешила Сереже провести лето у отца в Крыму.

С отъездом сына жизнь Эммы Михайловны почти никак не изменилась — только, пожалуй, стало немного скучно. Но с другой стороны — свободного времени побольше…

Она ежедневно — и в рабочие, и в выходные дни — вставала полвосьмого, делала десятиминутную зарядку, принимала холодный душ. Потом спускалась за почтой. За завтраком просматривала газеты, прочитывала письма.

Сегодня пришло письмо от Евгения Георгиевича.

«Милая Эмма, — читала она, отхлебывая маленькими глотками черный кофе, — я даже и представить себе не могу, как ты рада, что получила от меня письмо! А я, в свою очередь, бесконечно признателен тебе за то, что наконец — десять лет спустя (а как мне рассказывал Сережа, ты и поныне читаешь французские романы), — так вот (извини, что повторяюсь), бесконечно признателен за то, что десять лет спустя ты позволила мне встретиться с моим собственным сыном. Я нашел Сережу совсем взрослым, современным, умным и испорченным молодым человеком. Я думаю, что ты можешь с совершенно чистым сердцем поздравить себя: ты создала его по своему подобию. Я думаю также, что процесс воспитания можно считать завершенным — Сережа вырос законченным эгоистом. Я опасался подобного результата; но сие, думаю, станет и твоей бедой… Ведь это — как болезнь, излечить которую, сейчас во всяком случае, невозможно. Болезнь опасная, поражающая и окружающих больного. Маленький капризный мальчуган стал юношей, требующим, чтобы все вокруг него ходили на задних лапках. Наверное, еще хорошо, что — сын, а не дочь… В общем, я бесспорно узнаю в своем сыне вас, многоуважаемая Эмма Михайловна! Что будет дальше — один Бог знает. Впрочем, как говорится, бойкую бабу и в ступе не уловишь, а ты — из тех людей, которые любое свое поражение умеют превращать в победу и в крике „караул“ слышат „ура“. Я искренне сожалею, что не я воспитал Сережу — ведь как бы там ни было, я его родной отец…»

Разведенная жена не стала дочитывать письмо.

«Фигляр, шут гороховый, бабник… — мстительно-сладострастно думала Эмма Михайловна, выходя на улицу. — Старик уже, а все ерничает».

— Он думает, он мне настроение испортит, — бормотала она уже вслух, открывая дверцу машины. — А это мы еще посмотрим!

Эмма Михайловна выехала на проспект; чувствуя, что все еще неприятно взволнована, закурила — хотя в машине обычно не курила. «Он думает… Ничего у тебя не выйдет, дорогой!» Какая-то девушка голосовала, нетерпеливо выскакивая на мостовую. Эмма Михайловна просто до боли зубовной ненавидела «всех этих пигалиц, наглых и длинноногих»… Ненависть к молодым женщинам появилась у нее несколько лет назад, после одного случая. Эмма Михайловна отчитывала (а она, что греха таить, любила выказать власть) в своем кабинете молоденькую преподавательницу за опоздание (а как же иначе: дисциплина — прежде всего!). Эмма Михайловна была аб-со-лют-но права! А с давних пор неписаным правилом на кафедре было: если тебя ругают — будь любезен выслушать все покорно и признать свою вину. В тот раз Эмме Михайловне показалось, что слушают ее недостаточно внимательно… точнее: просто-напросто «эта девица» пропускала ее слова мимо ушей. «С вами разговаривает человек, который старше вас, — почти по-матерински мягко сказала она провинившейся, — а вы, я вижу, меня не слушаете. О чем вы думаете, нельзя ли узнать, любезнейшая?» — «Я думаю, что вы — злая и глупая женщина!» — дерзко ответила «любезнейшая», да к тому же глядя прямо в глаза Эмме Михайловне. Счастье еще, что в кабинете, кроме их двоих, не было никого… Конечно, молодой бестактной преподавательнице пришлось вскоре уволиться (пусть меня благодарит, что по собственному желанию!), но неприятный осадок остался в душе Эммы Михайловны надолго. Не желая еще когда-либо услышать нечто подобное, она стала — по возможности — общаться со своими подчиненными посредством записок; для этого на одном из столов на кафедре поставили даже специальный ящичек. (Правда, она знала, что преподавательницы язвили: «Дубровский имел сношения с Машей через дупло дуба», — но тут уж она была бессильна; да и мало ли что говорят о ней за ее спиной!)

«Впрочем, что это я? — встревожилась Эмма Михайловна. — То муж, то эта выскочка!.. Нервы, нервы… Ну, нет! Не поддамся. Беру себя в руки!»

Она остановилась на перекрестке перед красным светом.

«Красный… — подумала она рассеянно. Потом вновь взглянула на светофор. — Да, красный… „Красное и черное“… А черный цвет у Флобера… — Сзади загудели. Блаженно жмурясь, Эмма Михайловна включила передачу. — В этом что-то есть… Должно быть! Да, несомненная перекличка… и об этом еще никто не писал… А ведь Эмма… э-э, скажем, в церкви. Во время свидания с Леоном… важная в романе сцена… Эмма — в черной накидке. И — черные каменные плиты… Или вот: карета с опущенными занавесками — пусть они и желтые, и клочки бумаги — белые мотыльки… но опустились они на красное поле клевера… Да, да, красное и черное… перекличка цветов… без всякого сомнения. И никто, кажется, еще не писал, никто не сравнивал, не противопоставлял… А я, как это я раньше не обратила внимания?! Меа culpa, да, отрицать не стану. — Эмма Михайловна снова закурила, теперь нервничая по-иному. — „Эмма“ — 1857. „Красное и черное“ — 1831. На добрых четверть века раньше… Когда „Эмма“ родилась — Стендаля уже пятнадцать лет как не было в живых. Надо будет обязательно почитать об отношении Флобера к Стендалю… Флобер — умница, мастер. Великий стилист! Ну кто может сравниться с ним во французской литературе? А Стендаль? Да ведь он и писать правильно не умел. Смешно сказать — писатель, а писал с ошибками!.. А ведь еще и великим считается! Анри Мари Бейль. Смешно-с!.. Красное и черное… так… отношения авторов и героев… Да, да, да! Какая параллель! И этого никто не заметил. Или все-таки уже писали об этом? Надо проверить. Сегодня же! Да, сегодня же! И если… если… Господи, если… только не торопиться… Ну что же, что же, в любом случае, вы, Эмма Михайловна, — молодец и умница. Поздравляю! От всей души!»

Теперь она уже без горечи вспомнила об утреннем письме. Улыбнулась. Подмигнула своему отражению в зеркальце. Что там было сказано о поражениях, которые она умеет превращать в победы?! «В этом вы, мой дорогой Евгений Георгиевич, абсолютно правы. И ни к чему иронизировать! Да-с!»

Эмма Михайловна остановила машину у входа в институт. И снова улыбнулась. Какой будет сегодня день? День победы!