На обратном пути мы не стали останавливаться ни посреди улицы, ни на перекрестке возле дома, ни во дворе — забыли. И то слава Богу, что в милицию не попали.

Сели за стол, и вновь потек все тот же бесконечный разговор о Достоевском.

— Конечно, писал он из рук вон плохо. Чего же тут спорить… Но с другой стороны, как утверждал Бахтин, слово у него — слово с ловушкой… слово с лазейкой… да, да, вот именно: слово с лазейкой. А сейчас так, конечно, не пишут. Сейчас ищут слово точное. Да вот найдут ли? — Ростислав, озаботясь состоянием современной литературы, выпил. — А ведь Федор Михайлыч-то… да он — гений из гениев. И кто тут спорить станет? Вот даже испанцы… или кубинцы?.. — поют: «Беса-ми, беса-ми мучим…», — брат попытался спеть, но сфальшивил. — Нет, лучше мне не петь. Тут ты, Коля, опять безусловно прав. И спорить не буду… Да, и вот еще Чехов сказал о нем хорошо: слишком болтлив и нескромен. Но! — он с торжеством поднял палец. — Маг! Бог! Из самой подлой жизни сделал великую литературу. Величайшую! И даже больше: вымысел его стал влиять на реальность… Вот ты видел, не раз, наверное, видел, как бабы простыни полощут? Как ни прижимают — все равно пузырь где-нибудь да раздуется. Так и книги его… Он героев своих — ладошкой, ладошкой по темечку, а они ему — фигу… Вернее, нет, не книги — вся жизнь наша такая, в пузырях и фигах…

— Федя! Дорогой ты мой Федор Михалыч! — закричал я восторженно. — Дай я тебя поцелую, маститый ты мой писатель!

Ростислав отодвинулся от меня и с сомнением покачал головой:

— А вот здесь ты, Колюня, не прав. Не Федя я, нет, я — Родя!.. И погоди, я сейчас вернусь.

Я закурил, стараясь сосредоточиться. Но мысли мои рассеивались, как табачный дым.

Было слышно, как брат хлопает дверью возле кухни… Потом из кухни донесся скрипучий старушечий голос:

— Чего же, милок, тебе неймется-то?

И в ответ — бодряцкий голос Ростислава:

— Никто меня не любит, вот я и пью, пирожок ты мой!

— Господи, напился — так спать бы ложился. Иди ложись, ложись, касатик. Ведь час уже.

— Час?! То-то я чувствую: что это мне есть так хочется?! А это: час уже. Теперь все понятно. Ч-час!

— О, Господи!

На кухне что-то зашипело. И вскоре Ростислав возник в дверном проеме комнаты со скворчащей сковородкой в руках. Было не совсем понятно, как он ее донес.

— Во! — сказал брат торжествующе, с грохотом ставя сковородку на стол. — Что значит, уметь держать себя в руках — не разбил я яйца о твою дурацкую башку, теперь мы будем пировать! Тем более, что еще далеко не все выпито. Ну, твое здоровье!

— А может быть, уже хватит?

— Что значит — хватит?! — обиделся брат. — Ни в коем разе. У нас с тобой еще ни в одном глазу. Столько сидим — и еще не всё выпили! Позор на наши седые головы! И мы еще не наговорились с тобой, да, да, нам еще много о чем есть поговорить…

Итак, мы снова выпили.

Брат, вытирая пальцами уголки губ, хихикнул:

— А старушка эта, одуванчик Божий, тоже бессонницей мучится. И все учит меня, учит, мучит…

— Да она, по-моему, души в тебе не чает. Всё «милок» да «касатик».

— Думаешь, не чает?.. Ну, да Бог с ней. Не о ней речь у нас шла… О другой старухе. Ведь Раскольников убил ее не из пистолета!

— Не из пистолета, — охотно подтвердил я.

— Во! Во-во! И ты согласен! Дай я тебя хрюкну, Коляюня, братан ты мой дорогой. Из принципа!

— Что: из принципа? Это сам Принцип стрелял. Из-за него еще война началась. Первая. Им-пер-лис-тич-ская. Может, ты «Швейка» не читал? Стыдно, стыдно, брат! А Раскольников… он… он из топора!

— Стоп. Спокойно. Давай разбираться. Как это можно убить из топора? Из то-по-ра-а-а-а! Объясни. Из топора только щи да кашу варят… да и то в сказках…

— Откуда же я знаю: как? — Я закурил и принялся медленно разгонять дым. — Не я роман писал, не мне и отвечать. Может, топор с глушителем был? Чтобы — ни-ни… чтобы шуму не было. А то бы его сразу повязали бы, если бы шум был… И тогда роман писать было бы незачем. Можно было бы только рассказец писануть. Коротенький. А то и рассказец не нужен был бы тоже. Н-да, пожалуй, не нужен… Несколько строк в полицейской хронике. Заурядное убийство.

Брат задумался, глядя на меня остановившимися глазами. Я тронул его за плечо:

— Ты, Ростик, того… не расстраивайся очень уж. Ты давай ешь, а то все остынет. Что же получается: ты зря готовил? Нехорошо получается. А у нас еще есть. Чего принять. В смысле: дербалызнуть. В смысле: опрокинуть. А если точнее: выпить. Вот сейчас выпьем — и во всем разберемся. Не торопясь. Да не переживай ты, Ростик…

— Я не Ростик, — вдруг трезвым голосом заявил брат, очнувшись. И неожиданно закричал: — Я Родя! — Он покаянно ударил себя в грудь кулаком. — Это я старуху убил и ограбил! Я, я!

— Ты ошибаешься, брат-т, — откликнулся я на его крик. — Т-ты т-т-трагически заблуждаешься. Старуху убил я. А ты тут ни при чем. Абсолютно ни при чем. Вот те крест!

— А разве у Родиона Раскольникова был брат? — подозрительно спросил Ростислав.

— Был, — сказал я твердо. — А вот у старухи сестры не было. И ты ни в чем не виноват. Запомни!

— Нет! Это все неправда! — в отчаянье закричал Ростислав. — Мой грех на себя взять хочешь. Жалеешь меня?! Не надо мне твоей жалости. Не надо! Это я, я убил! Вяжите меня, люди добрые, православные! — Он схватил лежавшую на подоконнике веревку и стал обматываться ею. — Дайте покаяться! И воскреснуть!

На следующее утро я все никак не мог высвободиться из паутины-тины-ны-ны кошмара.

«Мои ночи кончились утром. День был нехороший», — писал Достоевский. Хотя и не совсем по такому же поводу, как в нашем случае.

Наконец я разлепил глаза… Мы лежали с братом в обнимку, примотанные друг к другу одной веревкой.

Вскоре проснулся и Ростислав. Вспоминать о вчерашнем не хотелось, говорить тоже, но брат старался казаться бодрячком:

— Не тужи, Коля! Носа не вешай! Не жмурь опухших глаз! Здесь поблизости есть три ларька. Я уже здесь всё знаю. Сейчас мы их обойдем в темпе вальса, да еще домой притащим бидончик. Полненький. И все у нас будет опять тип-топ!

Полчаса спустя, полулежа на диван-кровати и вытирая полотенцем обильный пот с лица, брат говорил:

— А ты, пожалуй, оказался покрепче меня. Хотя это и не удивительно: ведь ты меня и постарше. — Потом на мгновение помрачнел. — Слушай, как думаешь: соседка из-за ночного шума в милицию не настучит? — Тут же махнул рукой. — A-а, ну ее к бесу. Наплевать. Как будет, так и будет. Главное: первое похмелье, кажись, уже проходит. И ты, старший брат мой дорогой, плесни-ка мне лучше из бидончика.

Ростислав приподнялся, протягивая стакан.

И в эту же секунду из-под диван-кровати лениво выкатилась непочатая маленькая. Лицо Ростислава, красное, блестящее, словно медная бляха, тотчас же побледнело, вытянулось. Минуту, завороженно глядя на бутылку, он не смел и дышать. Затем облизнул пересохшие губы, хлопнул себя по коленям:

— Хо! Вот это да! А ты говоришь: чудеса только в сказках бывают. Ну, а чем наша жизнь — не сказка? Живем! Пируем! Жизнь прекрасна и удивительна! И она продолжается! И в ней всегда есть место не только для подвигов, но и для чудесных сказок! — И закончил тираду: — А знаешь, братец, это ведь просто прекрасно, что я развелся! Разве женщины позволили бы нам с тобой посидеть вот так-то, а? И наговориться вволю?!

P.S. Рассказ написан в 1981 году, когда отмечалось столетие со дня смерти Достоевского.

Эмма

Как уже догадался читатель, героиню рассказа зовут Эмма. Эмма Михайловна Соколова, по мужу Егорова. (Но о муже пока говорить не будем. «Лучше вообще не надо! — восклицает моя героиня. — А вот „Эмма Михайловна“ — это меня устраивает».) Она — зав. кафедрой иностранных языков в техвузе. Несколько лет тому назад Эмма Михайловна защитила кандидатскую «Некоторые случаи использования гипотетического будущего во французском языке», но всегда считала, что она — не лингвист, а литературовед. Ее любимым писателем был Гюстав Флобер, любимой книгой — «Мадам Бовари».