Правда, вот что странно. Когда у нас в России началась перестройка, я не раз ловил себя на мысли: я это уже видел. Россия второй половины 80-х напомнила мне Гвинею первой половины 70-х. В общем, могу сказать: я побывал тогда в стране, где наше завтра было вчерашним днем…

Впрочем, никакого déjà vu могло и не быть. Мои африканские сны едва не прервались в самом начале советской явью.

Дело было так.

На второй день, как я прилетел в Конакри, я узнал, что во Дворце народа (построенном, кстати, по проекту советских архитекторов) будет, вероятно, петь великая Мириам Макеба. Действительно ли состоится концерт африканской дивы? — ответить на такой вопрос мне не мог никто: в Гвинее нет театральных афиш. Но, как говорится, нет дыма без огня. Я решил рискнуть — и пошел. Не спросив ничьего разрешения.

Этот театр не начинался с вешалки — гардероба здесь, по вполне понятным причинам, не было.

Африканец, стоявший у входа во Дворец, проводил меня в зал, усадил в третьем ряду.

Слухи подтвердились: Макеба и в самом деле дает сегодня свой сольный концерт.

Вскоре прибыли президент Ахмед Секу Туре (он был поклонником певицы) и представители, наверное, всех посольств, аккредитованных в гвинейской столице. Секу Туре со своей свитой и охраной расположился в первом ряду. Дипломаты сели во втором. В третьем ряду я оказался едва ли не единственным зрителем. Начиная с четвертого ряда весь зал был битком набит африканцами.

Как я понял позже, я сидел прямо за работниками нашего, советского, посольства. Но меня в тот вечер это ничуть не беспокоило — я не сводил глаз со сцены.

…Большая черная птица, покачивая головой в такт музыке и шагам, неторопливо расхаживала по сцене и непринужденно, сильным гортанным голосом рассказывала-пела свои песни. Я не понимал, о чем поет Мириам, но меня завораживали ритм, голос, жесты, телодвижения. Я был очарован и счастлив…

На следующее утро меня вызвали в посольство.

Утром я, разумеется, счастливым уже не был.

Разговаривал со мной парторг… или атташе по культуре?.. или он был и парторгом, и атташе? В тот день я, наверное, хорошо знал, кто со мной говорит, но сейчас — забыл уже начисто… Впрочем, мне он не представился.

Он окинул меня острым, жестким взглядом.

— Да, это был ты. Давно прилетел?

— Позавчера.

— Понятно. Тебя еще не инструктировали, как советский человек должен себя вести за рубежом? Наша недоработка. Иначе бы ты в двадцать четыре часа с треском вылетел на родину. Как миленький вылетел бы. — Он протянул мне официальные бумаги. — Ознакомься и распишись.

Лицо у меня было, вероятно, недоуменно-виноватое, а скорее всего — наивно-глупое. Во всяком случае, дипломатический работник посмотрел на меня и решил пошутить:

— Больше не шали. — Потом посерьезнел, нахмурился: — До тебя, вероятно, еще не дошло, что ты мог себе всю дальнейшую жизнь поломать? Молодой ты, я вижу, еще да зеленый… Ладно, будем считать, что ты все понял. Оставайся здесь, пока не закончится контракт.

И я остался жить в Африке дальше…

В старом дворе, на Васильевском

…На Васильевском острове, теплым июньским вечером, на полусломанной скамейке сидели юноша и девушка. Двор был просторным. То тут, то там виднелись парочки. В стороне, на лавке у стены, восседали три старухи, о чем-то негромко судачили. Стена — обшарпанная, в дождевых подтеках, выкрашенная в разные цвета — выглядела необыкновенно живописно. От ее красок и пятен — если бы он ее увидел! — наверное, потерял бы голову сам Сальвадор Дали. И за нее же — следовало бы намылить шею начальнику жилконторы. Но сейчас во дворе не было ни начальника, ни художника, и никто не обращал на эту стену ни малейшего внимания.

Юноша и девушка забрели сюда случайно. Им понравился скверик во дворе и мягкий свет летнего вечера, падающий на землю сквозь листву. Они сидели, тесно прижавшись друг к другу, но не обнявшись. Оба молча курили, и лица их были грустны.

Темнея, вздрагивал воздух. Около скамейки гуляли голуби. Толстый красивый самец надувал зоб и то подходил, то отдалялся от маленькой голубки. Она, казалось, не обращала на него никакого внимания, он словно бы даже мешал ей. И она прохаживалась взад-вперед, поднимая хвост, поворачиваясь к нему гузкой и все время деловито поклевывая землю. Голубь нагибал голову, снова вскидывал ее, ходил кругами, и казалось, его страстное «гурль-гурль» слышно во всем дворе.

Юноша нагнулся, поднял мелкий камешек и, не целясь, легко бросил его в голубей. Голубка взлетела, но почти тотчас спокойно опустилась на землю — чуть поодаль. А испуганный самец перелетел на крышу сарая. Он сел возле новой подруги и стал страстно ухаживать за нею, влюбленно и гордо надувая зоб.

— Говорят, у птиц — короткая память. Этим они похожи на людей.

— Нашла, что с чем сравнивать!..

— А ты, конечно, не согласен. Ты считаешь себя, разумеется, бойцовым петухом. Как минимум. А ты — цыпленок. Не более того… Синенький. По рубль ноль пять.

— Зачем ты так? — Юноша старался говорить тихо и мягко. — Тебе кажется, что мне легко. Что мне все — трын-трава…

— А что, разве нет? Что — нет? Ну скажи!.. Вот видишь: молчишь… — Девушка говорила зло и торопливо. — Но не думай, что я тебя в чем-то виню. Я сама виновата. Мне ведь вначале все представлялось по-другому. И ты тоже казался другим. Совсем другим. И я радовалась — и за себя, и за тебя. Но, видно, рано радовалась. Ты — такой же, как все… такой же обыкновенный, средненький, серенький…

— Наверное, ты права. Не знаю.

— А я знаю. Да, знаю. Как облупленного. Но я сама этого захотела, понимаешь? Са-ма! Дело даже и не в тебе вовсе. Если хочешь знать: ты тут совсем ни при чем, ты случайно подвернулся. Я — са-ма!

— Да, ты сама. И я ни при чем, — согласился юноша.

— Но ты все-таки странный какой-то, ей-богу.

— Ну вот: то — как другие, то — все-таки странный. Ты уж реши для себя самой: какой я. И подумай: это ведь несправедливо — все, что ты наговорила сейчас…

— Знаю: несправедливо. Я жестокая. Злая. Максималистка, да? Психованная?.. Вот ты уедешь — а я замуж выйду. Я серьезно говорю. Я отвыкла жить в одиночестве — вот за это тебе искреннее спасибо. Выйду за кого-нибудь замуж… рожу ему… нет, себе… ребенка. Мальчика. Буду воспитывать. Са-ма!.. Все. Прощай.

Юноша поднялся со скамейки.

Прошла минута. Прошла вечность.

И вот, словно в сказке, которая скоро сказывается, мой герой очутился в Африке.

Шло время — и прошел еще один год.

Для моего героя год этот стал временем, когда он ясно осознал: здесь, на земле, он — случайный, посторонний, чужой; в лучшем случае — просто гость, в худшем — незваный гость.

Это был год, будни которого забываются тотчас и навсегда.

Все прошло, все исчезло бесследно, и только не забылся один вечер — вечер, в который он увидел балет «Forêt sacré» — «Лес священный».

…Огонь вожделения сжигает танцоров — юношу и девушку. Они уславливаются встретиться вечером в лесу, подальше от глаз людских.

Могущественный, девственный, враждебный человеку лес. Ночной, полный таинственных, пугающих шорохов. Царь-лес.

Здесь свои — установленные от века — законы. Кто дерзнул преступить их?.. И духи решают мстить любовникам. Тревожно бьют тамтамы. Как за первый грех Адама и Евы — так и за эту любовь должна быть расплата. Любовь — преступление! Безжалостно громко бьют тамтамы. Кары!

Юноша и девушка очнулись, разжали руки и испуганно озираются. Только что была радость! — и уже ощущают они угрозу.

Все быстрее и все тревожнее бьют тамтамы.

Лесные духи: грозные существа в лохматых одеждах, в страшных уродливых масках или со зловеще разукрашенными лицами — окружают влюбленных. Они хватают юношу. Он испуган и покорен в их цепких руках.

Бьют тамтамы. Духи торжествуют. Торжествует музыка. Убыстряется ритм, и вот — уже ничто не сдерживает его. Он сам — победа! Он ликует, всесильный.