— О да, желаю, — сладко протягивая под столом короткие ножки, ответил он тоже по-осетински и еще приветливей взглянул на атамана, только что затеявшего с ним разговор о продаже фуража для его отряда.
Макушов, давший себе зарок не пить в этот вечер, дабы не пасть лицом в грязь перед высоким гостем и с умом обстряпать свои делишки, был единственным вполне трезвым человеком (если б не стоящий за спиной фикус, куда Семен опрокидывал содержимое бокалов, не избежать бы ему общей участи, да еще в компании с осетинами, обычай которых не терпит неравенства в мерах выпивки). И трезвым, хоть и скудным, своим умом он тотчас сообразил, откуда повеет ветер удачи. Не дожидаясь намека или прямой просьбы, с понимающей и бесстыдной улыбкой он склонился к уху полковника:
— Вашему высокоблагородию супруга моя понравиться изволила? Для дорогого гостя в моем доме запретного нема… За честь почту.
В воловьих глазах гостя, где-то в самых уголках, задернутых пьяной слезой, на миг встрепенулось изумленье: полковник хорошо знал строгость казачьих семейных нравов. Однако пьяному его разумению тут же представилось, что это всего лишь бескорыстная дань его великославной особе.
— Ты знаешь меня, атаман? — растроганно обнял он Макушова. — Натура я широкая, доброту мою люди всегда помнить будут… В долгу я ни у кого не бывал… Озолочу за твою доброту, за хлебосольство… А жена твоя — ягодка, зови ее сюда…
"Вобла сухопарая, хи-хи, вот же приглянулась!" — подумал Макушов, отправляясь за Марией.
Изобразив на лице нежность и супружескую гордость, он подвел ее и представил гостю. Кибиров, считавший себя глубоко просвещенным и светским человеком, поднялся ей навстречу, склоняя жирную голову, взял для поцелуя ее руку, оказавшуюся гораздо крупней его собственной, недоразвитой мышиной лапки. Поцелуй прозвучал громко и смачно к молчаливому негодованию всех присутствующих осетин, видевших в подобном поклонении женщине нечто кощунственное.
— Таких, как вы, приятных дам, — томно улыбаясь, произнес полковник, — я встречал только в Польше и у подножья Карпат, где довелось мне командовать войсками царя русского…
— Ах, что вы, господин полковник! — конфузливо прикрываясь платочком, воскликнула Мария.
Кибиров засуетился, освобождая ей место рядом с собой. Атаманша, деланно смеясь, села в голове стола, с победным прищуром посмотрела на мужа.
— Бедная моя сестра доказывает своему чурбану, что и ей цена есть, — с пьяным откровением высказался Халин Пидине. — Да разве кто-нибудь здесь поймет тебя? Мария, Мария… За распутную бабенку сочтут и только. И только… Даже топорные комплименты этого заевшегося самохвала кажутся ей изысканными.
Облокотившись на спинку стула, осоловелыми глазами глядел он из своего угла на Марию, слушал ее щекотный неживой смешок и зачем-то рассказывал Пидине о том, как он любил в детстве младшую сестру, как настоял перед отцом, чтобы отдали ее в гимназию, а потом, когда отец умер и хозяйство заплошало, нашел ей богатого и сравнительно образованного жениха: ведь Макушов Семка учился когда-то, книжки читал и даже в демократию игрался. Пидина, опьянев, следил мутным ревнивым взором за своей невестой. Впрочем, Липа, сидевшая рядом с Марьяшей Гриценко, вела себя достаточно пристойно, частенько оглядывалась на него, тихо, будто извиняясь, улыбалась. Пидина глядел на нее и, не слушая Халина, мрачно бубнил:
— Уеду я в армию к Мистулову[28], там, на фронте, по крайности врага в морду видишь… А эти мне царевские бывшие полковники, Кибировы, они дальше, чем к царапкиной бабушке, нас не доведут… Видал, без церемонии казаков разобувают, абреки — абреки они и есть… А я идейный солдат, я умереть хочу честно… за свою казачью родину.
Халин вдруг оживился. На мраморно-белых щеках проступил нездоровый хмельной румянец.
— Родина, говоришь? А нет ее у нас, и умрем мы все псами, — горячечным шепотом заговорил он. — Мечтал и я: будет у нас казачья Родина — сторона красивых людей… А где она, и когда она будет? Про самую идею Юго-восточного союза и думать забыли… Про единую, неделимую начали кричать… Козлов вон, дружок мой, однопартиец… А зачем мне та неделимость с хамской Россией?.. Ты мне посули демократический союз казачьих племен — это люди! У этих государство покрепче да поразумней, чем Англия, Франция будет. А лапотник — он раб… И государство его рабское. Про азиатов и говорить не приходится. Гады, твари — передушил бы всех! Гляди на этого вот борова туполобого, упивается былой славой, а нынче дальше пуза своего не видит… Куда такой приведет? Цели у него нет, ему война хоть сто лет иди, в ней его ремесло, он ей кормится… Да и мало ли их таких развелось на Тереке? Макушов вон, шкура, только и молится богу, чтоб война подольше тянулась, огребет деньжат, а там, думает, какая б власть ни была, он все равно царем будет… Да нет же, дурак, деньги — это еще не царь… Тебе б ума где прихватить…
Пидина тряс головой, невпопад поддакивал:
— Оно так: с волками жить — по-волчьи выть…
Нам эта помощь кибировская дорого станется… Кругом, слышь, стреляются, война идет, а мы тут пьем, жрем…
Семен краешком сознания улавливал, что его не слушают, но в душе накипело и остановиться было уже невмоготу. Уцепившись за петлю Пидинова бешмета, он говорил:
— Предали нас все, нет у нас ни на кого надежды… Эсеры хвосты поджали, меньшевики за неделимую Россию теперь гавкают… Бичерахов, как в правительстве стал, вон как перекрасился… А я где? Где я, тебя спрашиваю? Я не эсер уже… Я и с Бичераховым не хочу!.. Я сам по себе, я казак вольный… Не хочу… Ни с кем не хочу… Вольным помру. Не трожь меня ни одна сволочь! Мне денег не надо, мне славы не надо, мне мою казачью волю оставь. Мне дай, чтоб за что помирать было…
Покачивая бедрами, прошла мимо Мария с пирогом на огромном блюде, и Халин, утеряв нить, снова заговорил о сестре.
Кибиров, принимая у Марии пирог, норовил подольше подержать под блюдом ее руки, а она, кокетливо и деревянно смеясь, говорила:
— Горячо, горячо, упущу. Будет вам!
Но под конец, когда полковник, очумев от желания, стал хватать под столом ее колени, отвращение все же взяло верх, и Мария, уже утомленная затеянной игрой, стала все чаще под предлогом хозяйских обязанностей отходить от него, кружиться среди гостей. Макушов, покручивая усы, откровенно глядел в глаза их высокоблагородия, туда, где затуманившись и потеряв управление, блуждали два мутных шарика.
— Ты, кунак, не гляди на меня злым коршуном, — лукаво грозя ему пальчиком, смеялся совсем пьяный полковник. — Я знаю, зачем ты так смотришь… Ревнуешь? Я твоей жене понравился… Я всегда женщинам нравился, потому что, знай, под панцирем воина у Кибирова страстное и нежное сердце стучит. А жена твоя… мм… — ягодка! На Карпатах у меня гуцулочка была… глазки… мм… — пряничек!
— Хи-хи, скажете тоже, ваше высокоблагородие!
В какое же сравнение идет гуцулочка с казачкой? Тут же самый огонь, — притворяясь тоже пьяным, распалял гостя Макушов.
— Мм… огонь! Приятнейшая женщина… скажу… Ну, хочешь, я тебе договорчик на поставку фуража подпишу? Цену сам назначай… С этой поры мои люди пальцем добра атаманского не тронут…
Макушов, захлебнувшись радостью и не выжидая минуты даже вежливости ради, выхватил из кармана уже приготовленную бумажку. Мария издали видела, как Кибиров тыкал под усы чернильный карандаш, шарил им по какому-то листку, который поддерживал Семен, и все еще ничего не понимая, улыбалась гостям туманно и маняще.
Из окон давно гляделась черная августовская ночь, в горнице вокруг ламп суматошно толкались, падая в стаканы и тарелки, пыльные бабочки. Дом гудел от угарных разноголосых песен. В одном углу, распахнув дверь на кухню, танцевали. В самозабвенной сутолоке мало кто заметил, как, опершись на плечо адъютанта, их высокоблагородие отбыл почивать в боковушку.
Скоро, улучив минуту, Макушов поманил Марию за занавеску, прикрывавшую дверь в боковушку, и, блуждая глазами, сказал:
28
Мистулов — командующий бичераховским отрядом на Котляревском фронте.