— Подушки б пошла гостю взбила что ли… Неудобно поди, одного выпроводили.
— Старуху пошли, — огрызнулась Мария, порываясь уйти, но муж накрепко сомкнул пальцы вокруг кисти ее правой руки. Она близко увидела его вялую нижнюю губу и разбегающиеся по сторонам дробинки глаз.
— Смеховодница, — подрагивая губой, шепнул Макушов. — Ему старуха ни к чему… Ну, те, ступай…
И тогда, поняв все, Мария ужаснулась омуту его подлости, хотела крикнуть, бежать. Но Семен зажал ладонью ее рот и толкнул коленом в живот. Под тяжестью ее тела дверь легко отворилась, и чья-то горячая мясистая лапа, упавшая на Мариино плечо, пригвоздила ее к месту. Потом лапа прибралась. Выпустив кого-то длинного, головастого, дверь закрылась.
Обернувшись, Мария тихо вскрикнула. Перед ней в потемках белела разобранная кем-то ее собственная постель. Ноги у атаманши подкосились…
Халин, заметив исчезновение сестры, сказал Пидине:
— Опять свекруха на кухню заперла, то-то и жизнь ее вся… Стоило мне учить ее в гимназии?
— Да и их высокоблагородие в кухню, видать, пошли, — пьяно хихикнул в ответ Егор.
Халин взглянул на пустовавший верхний конец стола и страшная догадка пронзила его. Он вскочил, враз отрезвевший. Выхватив шашку из ножен, рванулся к двери в боковушку. За занавеской путь ему преградил кибировский адъютант. Халин грудью пошел на него, бешено округляя глаза, хрипя:
— С дороги, тварь!
Занесенная над осетином шашка зацепилась за занавеску, перерубив ее, молнией упала туда, где только что серела костлявая физиономия. Путаясь в ситце, Халин прыгнул на дверь. Но быстрый удар меж лопаток тут же свалил его с ног. Подбежал еще кто-то; бешено сопротивляющегося Халина оттащили от порога, связали. Над ухом противно цедился голос Мишки Савицкого:
— Сбесился, ваше благородие, нагайки захотел? Тут те и погончики не подсобили б…
— Ну, девки, бабы, чего примолкли? Давай песню заворачивай. Григорий, жарь лезгинку с пересыпом, — осипшим с перепугу голосом закричал Макушов.
Вовремя принесенный из подвала бочонок с пшеничной водкой вновь поджег веселье.
Через полчаса происшествие было забыто. Снова стол возглавил их высокоблагородие, и снова за спиной его со скрещенными на груди руками и замкнутым ртом замер любимец-адъютант. В воловьих глазах высокого гостя застыло всегдашнее сонливо-приветливое выражение, усы подрагивали в сытой кошачьей улыбке.
Стены тряслись от пляса.
Макушиха, заглянувшая в боковушку к Марии, с придушенной ненавистью прошипела:
— Будет вывертываться, с… Подсобить мне вставай. Ишь взвалила на меня одну любезную свою компанию…
Мария не отозвалась. Когда старуха ушла, в сердцах стукнув дверью, она медленно поднялась с постели, тупо уставилась в темноту. На душе не было ни боли, ни злости; одна пустота да смутный стыд. Равнодушно подняла с пола юбку, надела ее; легко перелезла через подоконник и задним двором вышла на улицу.
Холодно мерцала в небе звездная россыпь, пахло гарью, где-то далеко стреляли. Все казалось непонятным, чужим, неизвестно для кого и для чего существующим. Ступив на дорогу, вздрогнула от бархатистого прикосновения пыли к босой ноге, потому что вспомнилось сразу голопятое детство и дом, где родилась. И пошла к нему, будто цель обретя.
За спиной из окон плескался дрожащий свет в перемешку с беснующимися тенями, рвался хохот и визг чужого разгула.
День выдался тихий и не очень жаркий; облачка, набегающие на солнце, тянули по земле прохладные тени.
С утра лазутчики донесли: бить в лоб Кибиров не решается, зато на Магометановской дороге заметно сильное движение пехоты и конницы; туда же прошла подтянутая от Змейки батарея. Кибировцы явно затевали обход.
В штабе у керменистов шло спешное совещание, а в селенье еще было спокойно, на улицах — мирно и людно.
В каждом из шести сотенных районов, на которые керменисты разбили Христиановское, проходили строевые ученья. Стаи мальчишек с воплями носились возле нихасов, подражая джигитам. Пожилые казаки да двое-трое молодых, не нюхавших до вчерашнего дня пороха, собрались отдохнуть под акациями у ворот дома, где остановился Евтей. Сидели на гладком, без коры, бревне, похожем на мосол чудовищного зверя. Словами перекидывались нехотя, за всех говорил Евтеев хозяин — древний словоохотливый старик, очень довольный вниманием окружающих. По-русски он выучился еще в детстве, когда нынешние христиановцы только что переселились с гор на плоскость, и он мальчишкой ездил с отцом во Владикавказ за планами и ссудами на строительство селения. Говорил он натужно, будто арбу тянул по горной тропе, и в голосе его чудился казакам тягучий заунывный скрип. Но в маленьких стариковских глазах редчайшего лазоревого цвета, удивительного для горца, светилась живая мысль. На верхушках бугристых щек, испещренных сеткой прожилок, зажглось по горячему пятнышку. На руках, покоившихся вместе с редкой белоснежной бородой на суковатой палке, беспокойно подрагивали набрякшие, искривленные трудом пальцы. За собственными скупыми словами ему, наверняка, виделись незабвенные картины юности.
Старик был рад напомнить казакам, гостям своим, то время, когда отцы их почти одновременно строили вот это селенье и ту вон станицу имени здравствовавшего тогда Николая-царя; то время, когда стук топоров и веселые "Уаридада"[29] и "Гричаники" перекликались через вон то шестиверстное поле. Царь поселил их рядом, думая, что русские люди, называвшиеся теперь казаками, станут кордоном на дорогах у горцев, будут ссориться с ними и подавлять их, когда тем станет невмочь терпеть притеснения чиновников и налогосборщиков. Но и осетины и казаки были люди простые. Они много трудились, потом своим поливая землю, и ссориться им было некогда. На свадьбы и крестины стали приглашать друг друга, и всегда-были довольны привозимыми подарками. Он-то, старый Мами, помнит, как ему хотелось подарить кунаку двух белых барашков после того, как кунак привез ему одного барашка. А если он, Мами, вез подарок первым, казак всегда старался одарить его вдвое щедрее.
В Николаевской станице был у Мами хороший лиман[30], звали его Степан Гик. Вместе они охотились в лесу Муртазата, ходили и выше, в ущелье и в горы, где рождается слезный Урух; гонялись за прыткими козами и могучими турами, стреляли в свирепых кабанов и красавцев-фазанов. Потом Степан Гик помог ему, Мами-джигиту, украсть в Ногкау жену, черноглазую Мерет. А когда у них родился и подрос сын — первенец Абисал, Мами и Степан Гик устроили авзаг-зонаг[31], и Абисал стал жить у Гика в семье, как родной, чтоб совсем хорошо научиться у его детей по-русски и учиться потом в большой русской школе. И он уже хорошо знал язык и научился у Гиков шить сапоги, делать хомуты и ложки. Он собирался уже обратно домой, но тут случилась большая беда. Старая мать Степана рано закрыла вьюшки в печи, и утром в хате никто не проснулся. Станичники обществом вывозили со двора девять поставленных один на другой гробов. Восемь из них закопали на своем кладбище, а девятый повезли в Христиановское. В нем был Абисал.
— Верно говоришь, — угрюмо подтвердил Ев-тей. — С той поры поперевелись в станице Гики… Тельмешится где-то в памяти, как бежал я со сверстниками за теми гробами… Стояли друг на дружке, наверху — самый маненький…
Старик пожевал сухую кромку губы, обвел взглядом лица казаков. Неслуживший казачок Павел Гетало, наморщив лоб, будто ловя ускользавшую мысль, с расстановкой спросил:
— А что же, баба[32], дальше сталось? Почто казаки с осетинами дружбу ту спортили так, что и досе не замирятся? Вон давеча Каурбек этот опять хотел нас стравить.
Старый Мами поднял на него лазоревые, в белых ресницах глаза, потом, уставясь на собственные руки, долго молчал. Казаки с интересом ждали ответа. Тягучим с дребезжинкой голосом Мами сказал: