Накануне Евтей так и не разглядел своей хозяйки: адат не велит осетинке говорить с чужим мужчиной, смотреть на него, — и она все прятала лицо. Когда же Евтей пытался заговорить с ней — уходила, бросая испуганные взгляды в сторону глуховатого сгорбленного свекра, следившего за ней с порога кунацкой. А сегодня в окопе она сидела на корточках совсем рядом с ним и влажными, черными, без зрачка, глазами, полными страха, смотрела, как он стреляет, положив винтовку на бруствер, как неторопливыми, измазанными машинным маслом и глиной пальцами закладывает патрон, целится с прищуром. Ситцевая темная, как у всех замужних осетинок, косынка слегка сдвинулась с головы, обнажив зеркально-гладкий треугольничек густых черных волос, мытых сывороткой.

На вид была она совсем молоденькой, чуть ли не сверстницей старшей Евтеевой дочки. Лишь тонкие морщинки на низком смуглом лбу да у сухого маленького рта несколько старили ее. Забыв под пулями обо всех запретах адата, женщина глядела на Евтея, глаза в глаза, лопотала что-то по-своему, не зная куда поставить миску с едой. Ладони ее смуглых рук были загрубевшие и потрескавшиеся. Евтей принял, наконец, миску и поставил ее на сыпучий край окопа. Кибировцы как раз повернули к реке, и Евтей, сделав последний выстрел, опустился в окоп, где его дюжее тело едва помещалось. Он жадно ел, облизывая с усов стынущие крупки жира, а хозяйка что-то говорила ему, все улыбаясь и оглядываясь на других женщин, сидевших в этом же окопе рядом с Ландарем. Гетало, Жайло. В торопливом щебете ее, в сиянии влажных глаз сквозило что-то, похожее на радость. И только позже Евтей догадался, что это действительно была радость, радость короткого, но полного освобождения от гнета обычаев, тяготеющих над осетинкой в обыденной обстановке, принижающих ее перед мужчиной. Это была радость непосредственного общения с равным себе человеком. То же самое и, может быть, еще острее, ощущали в этот день и все другие женщины, приносившие еду и медикаменты своим мужьям и братьям. Оттого, может быть, так смелы были они, под огнем пробираясь в окопы.

Поначалу Евтей воспринял приход женщин безразлично, как нечто обычное. И лишь потом, когда началась новая атака и он, оглянувшись, увидел, как они бегут за линию огня, путаясь в длинных узких юбках, сердце его тревожно сжалось: подумалось вдруг о детях, бабе, брошенном хозяйстве.

Теперь, поднимая кинутую впопыхах миску, он вспомнил счастливые и испуганные глаза женщины, глядевшие в его лицо и жадно искавшие в нем что-то, может быть, одобрения своему поступку, а может, простой благодарности за хлебосольство. А он даже не улыбнулся ей тогда — некогда было. И сейчас смутное чувство недовольства собой охватывало Ев[20] тея. Вдобавок еще этот случай с провокатором, оставивший на душе тягостный осадок; снова вернулась мысль о том, что капли крови, пролитые за общее дело, не поглотят кровавых рек вековой вражды. Лишь смертельная усталость не дала Евтею углубиться в эти невеселые думы, разбередить ими душу…

Казаки шагали молча, жадно вдыхая запахи близкого жилья. Из селения тянуло кизячным дымом, слышался собачий лай. Уже входили в улицу, когда мимо них в сторону фронта пропылил вооруженный отряд сельчан, возглавляемый Дзандаром Такоевым. Казаки и ополченцы обменялись нестройными криками приветствий. Пока проходили улицей, группа постепенно таяла: казаки один за другим сворачивали в дома своих гостеприимных хозяев.

Молодая хозяйка Поповича дожидалась его за воротами, сидя на бревне для нихаса. Она неслышно поднялась навстречу, открыла калитку, пропуская его, также неслышно скользя впереди, провела в кунацкую. На приступках крыльца сидел старик и, уронив длинные руки между коленями, спал. Ни скрип калитки, ни лай собаки не разбудили его, и Евтей был рад этому: меньше всего сейчас хотелось расспросов о бое (старик знал по-русски и был дотошен) и утомительной, степенной церемонии угощения.

Пока он, сидя на корточках перед фынгом, без аппетита жевал теплый олибах[20], запивая его кислым кефиром из пузатого глиняного кувшинчика, женщина повесила на гвоздь у двери его винтовку, развернула на полу фил[21] и взбила подушку в пестрой ситцевой наволочке. Евтей негромко окликнул ее, спросил, как зовут. Она вздрогнула, не оборачиваясь, потрясла головой: не понимаю, мол, да и нехорошо разговаривать. И он пожалел, что не узнал ее имени тогда, в окопе.

Когда хозяйка ушла, Евтей, морщась от едкого запаха овчин и пола, свежевымазанного глиной с жидким коровьим пометом, открыл дверь во двор и подтащил фил к порогу. Но прохладней от этого не стало — ветер сюда не проникал. К тому же кусали блохи, кишевшие в овчине. Поворочавшись, Евтей вышел во двор. В доме спали, да и во всем селенье не светилось ни огонька. Безлунная ночь грустно дрожала звездами, каждую минуту стряхивая то одну из них, то другую; несло гарью, чужим кислым душком араки и застаревшим бараньим салом. Незнакомыми нудными голосами завывали в стороне фронта собаки.

Под соломенной крышей хозяйского домишка хмуро чернело единственное окошко с целыми стеклами. Два других, забитых фанерой, серели слепыми омертвевшими бельмами. В длинном, строившемся когда-то из расчета на хорошие урожаи, а ныне обветшавшем и пустынном амбаре одиноко хрустела сеном и глубоко вздыхала корова.

Тихо ступая босыми ногами, Евтей прошелся по двору. Усталость притупилась и тоска навалилась вдруг на душу, тяжким невидимым молотом упала на сердце. Такое вот чувство пустынности и одиночества он уже однажды испытал в полуразрушенной маньчжурской деревне, где ночевала после одного из боев его бригада. Вокруг были чужой воздух и чужие печальные запахи; также сыпались с неба звезды, напоминая о погибших товарищах, гулко, с длинным перекатистым, как в колодце, эхом звучали вдалеке выстрелы. Но все это было за столько тысяч верст от дома, что надежда увидеть его едва теплилась. А тут дом в шести верстах: выйдешь на крайнюю улицу Христиановского — и видны огни станицы и слышен лай николаевских собак. Но ведь никогда еще вход в родной дом не запирали окопы, и враг не стоял на его пороге кованой пятой. Что-то там сейчас, за этим порогом? Просыхают ли от слез глаза его бабы и девок, не натерли ль еще мозолей на руках, тягаясь с хозяйством, и много ль уцелеет из этого хозяйства при кибировцах?

Евтей бродил, прислушиваясь к тяжким вздохам чужой коровы. Под ногами шуршала острая галька.

Под навесом цалганана[22] в очаге с висевшей над ним тяжелой закопченной цепью нашел теплую еще золу, разгреб ее и прикурил о красный глазок уголька. В кунацкой спать не хотелось. Он взял со стены винтовку и лёг под сараем на пересохшую скрипучую асойну[23]. За турлучной стеной в соседском цалганане, у Гатуевых, где квартировали Василий и Мефодий, уютно хрустел овсом конь. Под этот мирный звук Ев-тей уже стал дремать, когда хозяйский пес, спущенный на ночь, ткнулся ему в бок сырым теплым носом. Евтей с усилием поднял отяжелевшую руку, чтобы прогнать собаку, и почуял, как мокрый шершавый язык прошелся по ладони. Пес, тонко поскуливая, дружелюбно хлопал хвостом о землю; во тьме зелеными горошинами светились глаза.

— Ластишься, паршивый, а кто давеча рвался с цепи, хотел задрать? — усмехаясь, говорил Евтей. — Это у вас по адату: у очага твоего даже враг — гость твой… Так, кажись?

Пес еще раз лизнул его в руку, играя, подтолкнул носом в бок.

"Черт знает что, даже скота бессловесного в лицемерии подозреваю, — вздыхая, думал Евтей. — Экое барахло я… Что б, кажись, надо? Люди со всей душой к тебе… Чего ежли и не так получается, то от необразованности ихней идет… А мне вот кругом льстивость да выслуженье видеть надо…"

Сон прошел окончательно. Кряхтя, Евтей сел на асойне, снова закурил. Пес улегся у ног, просунув голову между его разутыми ступнями.

вернуться

20

Олибах (осет.) — пресный пирог с сыром.

вернуться

20

Олибах (осет.) — пресный пирог с сыром.

вернуться

21

Фил (осет.) — одеяло из овчин.

вернуться

22

Цалганан (осет.) — летняя кухня.

вернуться

23

Асойна (осет.) — кусок плетня с рядами колышков на одной стороне; применялся для лущенья почвы.