— Договорились с Огурцовым, с ним пойдем… Казаки с осетинами на улицу Льва Толстого прорвались, с пушками… Слышь, палят? Батька мой со своими железнодорожниками ушел, им вокзал оборонять… А нам с нашими самооборонцами оставаться. Айда!
Ольгуша распихивала пакетики в карманы юбки, за пазуху, в сумку. Достала из духовки зачерствелый кусок хлеба, протянула Гаше:
— Ты пожуй, пожуй, силы нам на весь день приберечь надо…
Гаша, не думая, что делает, отломила корку, остальное спрятала в платок и завязала его вокруг пояса. Так же, не успевая соображать, выскочила на улицу следом за Ольгушей, энергичной и отчаянной, с поджатыми губами, с застывшей в голубых глазах решимостью.
Яркое утро разгоралось над городом. Солнца, только что вынырнувшего из-за края хребта, не могли затмить даже клубы дыма, сырого, точно подмоченного росой, поднимавшиеся где-то над Шалдоном и Нижней осетинской слободкой. Залитые свежим светом улицы с резкими тенями вдоль домов были полны жизни. И эти улицы давно не знали настоящего мира — с душевным покоем обитателей, с веселой перекличкой детворы, с ласковыми переборами гармоник под девичьими окнами. Мировая война и революция принесли и сюда тревогу, слезы, лишения. Но никогда еще здесь не свистали пули, снаряды не разворачивали крыш и кованые сапоги не вытаптывали муравы под заборами. Застоявшаяся в улицах тишь словно все еще не хотела поверить в свой конец. В саду городской больницы, захлебываясь радостью, щебетали птицы, сдержанно шумел Терек, во дворах перекликались соседки.
Противоестественно и чуждо, плохо воспринимаемые сознанием, врывались в эту гамму мирных обыденных звуков далекие и близкие выстрелы, раскаты взрывов, резкие голоса, выкрикивавшие слова военной команды.
По всей Воздвиженской пламенели вывешенные над воротами флаги, кумачовые платки и просто куски материи, еще сырой от краски. Всей душой пролетарского детища поняла Ольгуша этот знак смертной решимости: курские слобожане — металлисты с завода "Алагир", рабочие железнодорожных мастерских, путейцы, кустари, — не сговариваясь, в едином стремлении защитить свою революционную свободу, свои очаги и своих детей, приготовились к бою. Став среди улицы, Ольгуша крикнула Гаше срывающимся от восторга голосом:
— Что будет-то, что будет нынче! Люди-то к смерти за жизнь сготовились!..
Бездумно побежала Гаша вслед за Ольгушей. Ее захлестнул прилив лихорадочного веселья, такого же, какое испытала она когда-то на базаре, в его пестрой сутолоке, крике и гаме.
На углу, где Воздвиженская, огибая бугорок, искривляется, а пересекающая ее Госпитальная сбегает под откос к Тереку, строили баррикаду. Мальчишки и бабы с грохотом волочили кадки, железные кровати, столы. В кучу уже были свалены фонарные столбы, дощатый настил тротуаров, сорванные с канавок мосты. Снизу, от реки, везли в телегах щебень и песок. Оттуда же доносились выстрелы; стреляли из Владимирской слободки.
Разыскивая проход, Ольгуша с Гашей приостановились у каменной ограды госпиталя. Красноармеец с сумасшедше-веселыми глазами, в картузе, сбившемся на самый затылок, стоя на ограде, командовал охрипшим баском:
— На правый бок, к фонарю, надбавь еще! Бабуся, клади свой стул туда, не бойся! Распрекрасно об него контра коленку расшибет. Эй, пацан, юный защитник революции! Не жалей свой самокат, толкай его до кучи… Ой же вы, гражданская публика, и слушать-то организованно не умеете! Эй, женщины-дамочки, куда?! Тот угол не тронь! Там, я сказал, проход будет. Нужен сюда один тяжелый большой предмет… Стой, я говорю!
Красноармеец спрыгнул с ограды, сметая на девок тучу белой пыли, побежал к кучке баб и стариков, сбившихся у дыры, зиявшей на Госпитальную улицу. Там горячо спорили. Мещанин в соломенном котелке, с щеголеватым вишневым костыльком через руку, утверждал, что никакого прохода не требуется. Баба в розовой кофте с цветочной кадкой в руках лезла наверх и кричала, что делать надо, как командир велит.
— Знаем мы этих самозванных командиров! Еще неизвестно, что он понимает в военном строительстве… Я в японскую войну воевал… я…
— Это кто тут стратегом объявился! — бурей налетел на него красноармеец.
— Вы не смеете на меня! — тонко дрожа усами, крикнул мещанин. — Я на алтарь революции свою лучшую обстановку принес! — Он ткнул костыльком в видневшийся из кучи угол тяжелого орехового буфета с явными следами шашеля на нем. Победно оглянулся, но кругом только сдержанно засмеялись. Баба в розовой кофте зло крикнула сверху:
— Старье приволок из сарая! А мы для революции мужьев и сынов не жалеем! Вон они на передовой бьются… Иди туда, боров! Молодой еще, а за тылами отираешься…
Красноармеец дипломатично проглотил улыбку, примиряюще сказал:
— Не черед для скандалов, граждане. Все мы на передовой, тылов нынче нема… А шкаф ваш, гражданин, очень даже хорош: как раз бы им проход затулить… А ну, дамочки, попробуем его вызволить…
— Зачем, зачем? — пролезая вперед, вмешался старый осетин в войлочной шляпе, с жетоном извозчика на отвороте парусинового пиджака. — Зачем будем ломать? Раз трудил, снова трудил — долго будет… Я знаю, как делать. Мой фаэтон есть — хорош фаэтон. Большой — во! Господа уважали ездить, теперь им пусть на тот свет ездут. Пойдет?
— Самый раз, гражданин!
— Да ты что это, Солтан, сбесился, старый? — закричала баба в розовой кофте. — Ты на него всю жизнь копил, на чем зарабатывать станешь-то, ребятню чем кормить?
— Зачем волновать, соседка? Контра пришел — меня убил, ребятню убил — зачем будет? Айда, помогать катить будешь…
Баба с осетином побежали к противоположному углу. Ольгуша крикнула красноармейцу:
— С Воздвиженской на Льва Толстого проход есть?
— Бегите, сестрицы, по левую руку. Проходы будут, если не завалили, бой ведь спозаранок идет… Лезет контра напропалую, пьяные… Полковник Би-гаев с осетинской сотней к ним подошел… Держитесь по левую.
Тут Гаша неожиданно застроптивилась, одумавшись:
— А чтой-то я к тебе прилепилась? Чисто репей до собаки. Мне, чай, жизнь не надоела, куды я в пекло за тобой?! Мне лучше вертаться, да на коня, да до дому.
— А еще хвалилась: я такая, я решительная, — принялась стыдить Ольгуша. — А может, твой-то казак где-то кровью истекает, лежит!.. Может, он и тут, среди наших?.. Эх, ты! А любишь, говоришь!
Но дальше уговаривать было некогда. Отряд, к которому прикомандировалась Ольгуша, уже скрылся за первым кольцом укреплений. И она побежала, махнув Гаше рукой, не то прощально, не то досадливо. Гаша хотела бежать в обратную сторону, но налетели две бабы, тащившие тяжелый передок от брички, закричали:
— Подсобляй! Чего рот разинула?
Гаша, растерявшись, впряглась. Одна из баб, разглядев ее, удивилась:
— Не нашенская, гляди! Откуда тебя занесло? Не с Шалдона ли?
— Нонче всех откуда-то заносит! — с неожиданной обидой огрызнулась Гаша.
Через пять минут вернулась расстроенная Ольгуша.
— Не пройти там! Все уже закрыли… Теперь только через Офицерскую попробую! — и кинулась в проход, к которому уже подкатывали огромный, с кожаным капюшоном фаэтон. Мелькнул белый платок с крестиком, белесая косичка под ним. "Даже не покликала, — с закипевшими слезами обиды подумала Гаша и вдруг отчетливо поняла: это сама судьба от нее убегает. Поняла, рванулась, крикнула сорвавшимся голосом:
— Стой, Олюшка, погоди!..
Уже третий час отряд курской самообороны, руководимый Павлом Огурцовым, и взвод красноармейцев, из тех, что вырвались из Соколовского окружения, вели бой на перекрестке улиц Офицерской и Льва Толстого, запирая один из выходов на Курскую слободку. В двухэтажном угловом особняке, который они занимали, давно вылетели все стекла, дымилась крыша, развороченная снарядами. Дружинники, вооруженные кто чем — боевыми карабинами, охотничьими централками, наганами, — разместились на первом этаже, охраняя парадный и черный входы в дом. Красноармейцы, вооруженные пулеметом, орудовали на втором этаже. Отсюда через окна простреливались вдоль обе улицы до самого угла Воздвиженской, где высились наспех сооруженные валы из мешков с песком, из кукурузных сапеток и ящиков. Казаки, выскакивающие с Гимназической и с соседних проулков на улицу Толстого, попадали под перекрестный огонь: в лицо — из-за вала, в спину — из окон желтого углового дома.