Изменить стиль страницы

— Все может быть, — с особой значительностью, заставляющей догадываться о скрытом смысле, согласился Алексей с Кустиновым.

Тот недоумевающе поморгал.

— Слыхал про что или так брешешь?

— Зря кобели вроде тебя брешут, Петрович!

— А про что слыхал-то?

— Слухом бабы пользуются, а мне глаза дадены. Понял?

— Ты не зубоскальничай. Делом обсказать не можешь?

— Мое дело, Петрович, стропила ставить, — с откровенной издевкой подмигнул Ежихин. — А твое — морду на Плешивом ключе.

Кустиков обиженно сплюнул, не по годам легко встал. Увидев кусок алюминиевой проволоки на куче щепы, поднял и, вытерев об штаны, стал скатывать в кольцо.

— Ты клал? — продолжая посмеиваться, спросил Алексей.

— Валяется ни к чему, а мне пригодится морду подвязать.

— Возьми вона еще обруч от кадушки, Колька выкинул. Все меньше хламу убирать потом.

Ганя промолчал, пошел.

— А Яшке скажи, что погорел он, как швед под Полтавой! — крикнул ему вслед Ежихин.

Кустиков замедлил шаг и вдруг решительно повернул назад. Вплотную подойдя к срубу, воровато оглянулся по сторонам, пригрозил негромко:

— Ты, парень, знай про кого трепать. Гляди, Яков и вспомнить может. Тогда враз дорогу на бойню забудешь.

— Насчет того, чтобы трепать, так у меня язык всю дорогу стреноженный пасется. Лишнего не скажу, не бойсь.

— Мне можно, я человек верный, — неожиданно успокоил Ганя и выжидательно примолк.

— Камень! — вроде бы согласился Алексей и тут же, подчеркивая насмешку, добавил: — Украдешь — хрен кому скажешь! И хрен с кем поделишься. Точно?

Переминаясь с ноги на ногу, Кустиков ждал, что Алексей начнет-таки разгадывать свои загадки. Но тот, будто забыв про Кустикова, яростно зашоркал ножовкой. Тогда Ганя, уже через плечо, бросил многозначительно:

— В обчем, смотри, на свою голову натреплешь. Пожалеешь тогда. Поздно будет.

— Да ты, никак, стращаешь меня, Петрович? Ну, парень, я теперь сна решусь.

Кустиков уходил, делая вид, будто не к нему относятся. Алексеевы насмешки. Перебравшись по мосткам через кювет, вскинул на плечо морду, сплюнул окурком, прошипел под нос себе:

— Сволочь. Просмеешься, погоди. Еще как.

Ежихин не слышал.

Заглаживая неровности на месте плохо сколовшегося сучка, неторопливо орудовал долотом и, казалось, отдавал этому все свои мысли. Но думал он о другом. О многом.

Вот — два старика потолковать заходили. Два одногодка или вроде того, пожалуй, а ведь до чего не похожи. И обличьем, и по характеру, прямо как лиса с медведем. Впрочем, Ганя не с лисой характером схож, а с росомахой, самой пакостливой зверюгой. И еще пугать задумал, пес шелудивый! Алексея Ежихина пугать, а?

Конечно, встревать в это кляузное дело он не собирается. От милиции лучше в стороне держаться. Только ведь что получается теперь: Ганя Яшке Канюкову похвалится, что застращал Ежихина, да? Что поэтому Ежихин отказался следователю показания давать на Канюкова! Срывая бессильное зло, он так стукнул по долоту, что завязил его в древесине и с трудом выдернул.

Помянув божью матерь, побросал инструменты на груду щепы внизу, закурил. Недобро щурясь, долго смотрел в ту сторону, куда ушел Ганя. И, растерянно запустив пальцы под шапку, протянул:

— Дела-а…

11

О том, что на плите стоит чугунок со щами, Наташка вспомнила тогда только, когда пар поднял тяжелую крышку и варево хлынуло через край. Вскочила, хотела в спешке снять крышку голой рукой и, ойкнув, бросила на пол.

Светка даже не повернула головы.

— Руку обварила, — пожаловалась ей Наташка.

Светка не ответила.

Она опиралась широко расставленными локтями на валик дивана и не мигая смотрела в никуда. Растерянный Наташкин взгляд скользнул по затылку и шее подруги, по нитке огненно-красных бус, прикрытых нарочито небрежными прядками модной прически. Бусы казались крупными каплями крови, и Наташке вдруг стало страшно. Беспомощно оглянувшись на закрытую дверь, вздохнула и робко, словно в чужом доме, где лежит покойник, присела на самый краешек стула.

— На первый случай пальто можно продать, — сказала вдруг Светка, скорее всего себе самой, и тихонько заплакала, потому что, закрыв глаза, увидела себя, жалкую и обездоленную, в одном платьице мокнущую под дождем. — Или… туфли. Пока не устроюсь куда-нибудь…

У нее задергались плечи — Света Канюкова, которую с таким нетерпением ждал театральный институт, пойдет работать куда-нибудь! Может быть, картошку сажать в колхозе? Или на рудник, камеронщицей? Господи, какая она несчастная, как ей не везет в жизни!

Наташка робко погладила ее вздрагивающую спину.

— Ну, потерпи дома, пока школа. Чтобы аттестат…

— А, все равно теперь, — слабо махнула рукой Светка. — Все равно прахом пошло…

— Тогда не уходи. Подумаешь…

Светка прикусила губу, упрямо покачала головой:

— Нет. Я… решила уже. Что уйду. Что не могу там. Дома.

Шмыгнув носом, она стала подолом вытирать слезы.

Всего несколько часов назад отцовский дом был удобным и теплым, единственным на свете. Маленькие горести и печали всегда можно было оставить на улице, захлопнув дверь перед самым носом. А сегодня она захлопнула за собой дверь, чтобы печали и горести остались в доме, в его холоде и неуютности. Почему так случилось?

Пожалуй, она не смогла бы этого объяснить толком.

Под окном, зимнюю раму которого поторопились выставить, зарокотал басок Филиппа Филипповича, ласкавшего обрадованную приходом хозяина собаку. Слышно было, как та повизгивает, а Сударев с деланной строгостью уговаривает ее отстать. И Светка почему-то подумала о своем Огоньке — что тот никогда не ластился к отцу.

Заплаканных Светкиных глаз вошедший Сударев не заметил, но выражение растерянности на лице падчерицы сразу же привлекло внимание. Взял ее шершавой рукой за подбородок, начинающие седеть брови поползли вверх.

— Ты чего?

По Наташкиным губам скользнула робкая улыбка, и девушка, устыдясь ее, отвернулась. Вместо подруги ответила Светка — встала и, тщетно пытаясь притвориться, будто ничего, собственно, не происходит, спросила:

— Филипп Филиппович, можно я у вас несколько дней поживу?

Тот посмотрел на нее, смешливо выпятив нижнюю губу.

— Жалко, что ли? — И вдруг посерьезнел, начиная понимать, что за просьбой Светки и Наташкиной растерянностью скрывается нечто большее, чем девчоночьи выдумки да фантазии. Но все-таки позволил себе пошутить. — А тебя что, клопы дома заели?

— Она хочет насовсем из дому уйти, дядечка! — испуганно объяснила Наташка.

Суда рев долго молчал, словно забыв о девушках. Мыл руки, потом усердно разминал папиросу. Прикурив, вплотную подошел к Светке и спросил;

— С чего это вдруг, можно узнать?

Сдерживая слезы, Светка с шумом втягивала через нос воздух. Не поднимая глаз, ответила одним-единств венным словом:

— Отец…

Филипп Филиппович прошелся по комнате, прямо на пол стряхнул с папиросы пепел.

— Видишь ли, отцов, мы не выбираем. И поэтому чуть ли еще не в Библии сказано, что дети за их грехи не отвечают. Да и как ты можешь судить о том…

— Нет, — перебила его Светка. — Вы не знаете. Я ходила в больницу и… Следователь там…

Она смешалась, а Сударев невесело усмехнулся:

— Н-да…

— Так… можно я у вас? Пока на работу?

— Пока Наташка на стол накроет, а ты вымой лицо. Там видно будет.

— Значит, нельзя?

— А при чем тут можно или нельзя? Садись есть, а потом вместе решим что и как.

— Я решила, — упрямо сказала Светка.

За стол она сесть отказалась. Впрочем, и Филипп Филиппович ел нехотя, словно тянул время. Отодвинув тарелку, забарабанил пальцами по ее краю, вздохнул.

— Решила! — передразнил он девушку. — Легко сказать. Тут ни один суд и ни один бог сразу не решат.

— Если не хотите меня пустить, я у кого-нибудь другого перекочую.

— Дура, — бросил через плечо Сударев. — Если бы сложность заключалась в этом… Эх, Светлана, Светлана!