Изменить стиль страницы

— Спрячьте куда-нибудь, — посоветовала Анастасия Яковлевна.

— Спрятать не штука, — согласился Заручьев, — только куда? Далеко унести — сам, чего доброго, потеряешь, снег с часу на час выпасть может. Близко — тот же Ольхин за нуждой или по дрова сунется — и обнаружит. Может такое быть?

— Может, конечно…

— Вот я и придумал — чтобы его вам на сохранение взять. Будет у вас в ридикюле — он поместительный, ридикюль, — и полная гарантия. Поскольку Ольхину в голову не придет, да и всегда у вас под руками…

— Что ж… — сказала Анастасия Яковлевна. — Возможно, так действительно будет лучше.

Иван Терентьевич оглянулся — не показался ли Ольхин? — и, пригнувшись, быстро-быстро пошел к самолету, занавешенному дымом костров. Вернулся, так же воровато осматриваясь по сторонам, и, вынув из-за пазухи тяжелый, в зеленом брезенте, пакет, опустил его в сумку Анастасии Яковлевны. Еще раз скользнув взглядом вокруг и убедившись, что Ольхин ничего не мог видеть, сказал с облегчением:

— Ну вот, теперь — порядочек!

10

Лейтенант шел по тайге с таким чувством, словно за любой из сосен, за каждым выворотнем его мог подстерегать кто-то, кого нельзя вспугнуть раньше времени и кто не должен неожиданно испугать тебя. Такое чувство он испытывал, участвуя в операциях уголовного розыска, входя в незнакомый дом или выслеживая преступника в ночном городе. Но сейчас было утро, свет — и он никого не выслеживал. И никто не подстерегал его, не мог подстерегать. Но была тревога, состояние смутного беспокойства, напряженное ожидание чего-то внезапного, заставляющее все время быть настороже. Наверное, это было чувство тайги, одиночества в тайге, — и лейтенант с удивлением подумал о том, что на операциях чувствовал себя спокойнее, увереннее.

— Просто — привычнее, — решил он вслух и, бодрясь, заставил себя усмехнуться; привычки не было и в городе. Сразу после армии было училище, и вот, командировка сюда. Первая самостоятельная операция.

Остановившись, он вынул из кармана компас и, подождав, пока замрет беспокойно бегающая шкала, засек очередной ориентир — он засекал их через каждые сотню — полторы, а то и через полсотни шагов. Он очень боялся сбиться с нужного ему направления, потерять азимут. Это значило бы потерять дорогу к надежде, потерять надежду — свою и тех, у самолета. Что это прежде всего значило самому потеряться в тайге, он старался не вспоминать. И все-таки иногда вспоминал. За ним не прилетит вертолет, о нем уже не думают, склонившись над картой, летчики, для него не готовят питательных экстрактов врачи. Он, лейтенант милиции Гарькушин, по своей воле, сам отказался от всего этого. Нет, он не жертвовал собой для других. Он поступил так, как следовало поступить, как требовали обстоятельства, служба. Наверное, если бы инструкции предусматривали подобные положения — его действия совпали бы с инструкцией. И раз он выполняет, сообразуясь с положением, свои обязанности, а не просто поступает так или иначе — бессмысленно, ни к чему раздумывать, хуже это для него или лучше. Надо не лирикой заниматься, а делом. Как он рассуждал, когда брали ростовских гастролеров, ограбивших сберкассу?.. Он стал в подробностях, шаг за шагом, восстанавливать в памяти свое участие в этой операции, чтобы не думать о происходящем сейчас. Это удалось, он как-то позабыл о тайге и вдруг внезапно остановился, словно с маху наскочил на невидимое препятствие или увидел под ногами пропасть. И почувствовал, что вместе с сердцем сжимается в маленький, жаркий комок, покорно ожидающий удара, выстрела, грохота захлопнувшейся за спиной двери-западни. Чего-то неминуемого, свершающегося в это мгновение, уже свершившегося… Это был страх, даже больше — ужас: забывшись, он просто шел, шел не по азимуту!

Он стоял — и ему хотелось закрыть глаза, чтобы неизбежный удар обрушился слепо, в темноте…

Но ведь удар уже обрушился, дверь захлопнулась, чего ждать еще? Надо подумать, в какую сторону он мог отклониться, насколько. Если он шел прямо на восток, то… ну, а если он отклонился? Ну и что? У него же нет точки, в которую он должен выйти, есть только направление. Чего он волнуется? Нужно идти на восток — и он пойдет на восток, даже если прошел какое-то расстояние на юг, или на север, или даже на запад. Ну, потерял полчаса времени — в худшем случае. И все! Лейтенант дал "устояться" шкале компаса, наметил впереди провал в зубчатой стене еловой тайги, вершину поросшей березником сопки — сзади и сам себе скомандовал:

— Давай, лейтенант, следуй в указанном направлении. Задача ясна, выполняй!

Он на ходу привыкал к тайге, к одиночеству, к своей затерянности в не имеющих зримого края просторах.

Тайга не пыталась ему понравиться, не прикидывалась гостеприимной и щедрой. Она заставляла его обходить нагромождения поваленных ветром деревьев, перелезать через валежины, как нарочно размещая их на его пути. Цеплялась, норовя разорвать, колючими сухими сучьями за одежду.

Ни птичьих голосов, ни приветного взмаха зеленой веткой. Тайга была неприютной, темной и ржавой — она засыпала и, нудно шурша под ногами опавшим листом в осинниках, выражала недовольство появлением человека. И, мстя за то, что тревожат ее дрему, высылала рябчиков и глухарей склевывать на его пути последние, черные от переспелости брусничины.

Птицы вылетали иногда почти из-под ног, всегда очень шумно и совершенно неожиданно. Стремительные пестренькие рябчики и словно спросонья натыкающиеся на деревья тяжелые черные глухари. Понемногу он приучил себя не вздрагивать и не хвататься за кобуру — и считал, что уже становится бывалым таежником.

В час дня он развел костерок и попытался жарить "шашлыки" из коричневых, как мясо, боровиков, которых — наверное оттого, что их уже хватило морозом, — тайга не жалела. Получилось довольно вкусно даже, но следовало экономить соль, и "шашлыки" только обманывали голод, не утоляя его. Пришлось съесть шаньгу — и потуже затянуть ремень. Он надеялся, что до вечера ему попадется хотя бы не обобранный лесными птицами брусничник или кедрач, пусть даже один-единственный кедр с шишками. Он закончил свой скудный обед и встал, чувствуя, как голодная слюна заполняет рот при мысли об этом кедре или ягоднике.

Ни ягодника, ни обвешенного шишками кедра до вечера не встретилось. Да и вечер наступил как-то неожиданно, застал врасплох. Уже в сумерках лейтенант облюбовал место для ночлега — возле упавших одна на другую елок, высушенных ветром и солнцем до того, что казались обглоданными рыбьими скелетами, К ним он, уже натыкаясь в потемках на кочки и ветки, подтащил несколько мелких мертвых елочек и, вытряхнув труху из обломка, когда-то бывшего березой, развел огонь — большой и трескучий костер. Сначала — пока не обгорели тонкие ветки — пламя вскинулось чуть не к вершинам деревьев. Потом сникло, заползло в щель между лежащими один на другом стволами и стало дразниться, показывая оттуда красные языки и постреливая углями. Помня наставления Ивана Терентьевича, лейтенант развернул верхнее так, чтобы деревья легли крестом — и огонь послушно сосредоточился в самом перекрестье, — а принесенные елочки уложил вершинками на костер, раздвинув, как ножки циркуля, комли. Теперь, по мере того как пламя будет обгрызать горящие концы, надо двигать их вперед — и все дело, — лейтенант опустился на кочку возле костра и только тогда почувствовал, как устал. До того, что даже не очень хотелось есть!..

Усилием воли он заставил себя все-таки подняться и — ощупью, в темноте — наломать еловых лап для подстилки. Он был уверен, что заснет сразу же, как только упадет на эту подстилку. Лёг, закрыл глаза — и в красной темноте закрытых глаз возник костер. Но не этот, впервые в жизни самостоятельно разведенный лейтенантом Гарькушиным, а другой — под толстой, с обнажившимися корнями сосной, прислонясь к которой должен сидеть препровождаемый в управление Ольхин. Он увидел этот костер очень четко, со всеми подробностями: приготовленными на ночь сучьями, закопченным ведром над огнем, с колесом от самолета, служащим скамейкой. Как обычно, на колесе, сгорбившись и гладя собаку, сидела слепая учительница. Иван Терентьевич, повернувшись к костру спиной, мирно, по-домашнему всхрапывал. Багровый отсвет живого огня ползал по неподвижному, как у мертвеца, профилю пилота, светлячком вспыхивал в зрачке устремленного в черное небо глаза. И корень сосны, под которой должен сидеть Ольхин, был похож на удава, выползшего к огню, — только Ольхин под сосной не сидел! Но лейтенанта поразило не отсутствие Ольхина — к этому он как-то внутренне подготовился, — а безмятежное равнодушие остальных к его побегу: арестованный скрылся, а они… Лейтенант с трудом отделался от чувства, будто видит это воочию. Сел, подвинул в пламя самую тонкую елочку — вершинка ее уже обгорела. И стал думать, не опрометчиво ли он поступил, предоставив Ольхина самому себе, единственно ли правильным было принятое им решение? Он опять начал перебирать другие возможные варианты и возможные последствия их, перетасовывая, как карты в колоде: Ольхин — золото — пистолет, золото — пистолет — Ольхин, пистолет… Да хватит, довольно, все равно теперь ничего не изменить! Что он, забыл об этом? Не забыл, но… до чего же все-таки легко жить на свете, выполняя приказания! Был бы сейчас спокоен, не терзался — как немного надо было для этого. Только чтобы майор сказал: