Изменить стиль страницы

— Ах, язви ее, и чтоб ей, суке, раньше захворать! Пасху дома бы провел.

Приземистый, широкоплечий, с широкими монгольскими скулами казак громко смеется, ляскает крупными желтыми зубами. Он ездил в отпуск к тяжело больной матери и жалеет, что она не заболела раньше месяца на два, пасху бы провел дома. Другой казак и юнкер сочувственно улыбаются.

Широкоскулый в сладкой позевоте потянулся всем телом и вдруг, на полдороге прервав зевок, хлопнул себя по коленям.

— Жуков-то, Жуков-то, вот дурак!

— Ну что Жуков?

— Дурак, язвило б его в бок, и больше никаких! Зарубил шпака в кофейной, убежал и шашку со страху оставил. Шашку подобрали, а на ней фамилия его, дурака, вырезана.

— Действительно, дурак!

— Да и сам еще фамилию-то вырезал.

Казак загорелся, заерзал на месте, замахал руками.

— Эх, я бы его… я бы его, шпака, вот как… Я бы из него котлетку сделал, на Иртыш бы сбегал, клинок вымыл, — на, смотри, я не я, лошадь не моя!

Юнкер давно порывается что-то сказать, ему так хочется поделиться впечатлениями и показать своим видавшим виды товарищам, что и ему есть что порассказать.

— На прошлой неделе, — говорит юнкер, — мы всех шпаков из кофейки выгнали, поставили караул и всю ночь кутили. Утром взяли продавщиц из кофейки, да за город. А девочки — сок… Плачут потом, дурочки.

— На всех хватило?

— На всех.

— Ах, язви вас! — восторженно подпрыгнул на месте широколицый и захлебнулся в широком плотоядном смехе…

Проснувшись рано утром, Киселев заметил, что широкоскулый раскаливает на огарке свечи какую-то проволочную развилку, похожую на камертон, и перед маленьким осколком зеркальца любовно и долго завивает свой чуб.

4

В город Киселев приехал в полдень. Прямо с поезда отправился в земскую управу, дождался приема у председателя и передал ему письмо от Николая Ивановича. Председатель пробежал первые строки письма.

— А, от Николая Ивановича, помню, помню.

Он позвонил и приказал вошедшему курьеру.

— Попросите Павла Мефодьича.

— Это член управы, заведующий лесными заготовками, — обратился председатель к Димитрию, — я с ним уже говорил о вас, сейчас мы это дело закончим.

Вошел Павел Мефодьич, высокий, слегка сутуловатый человек в синей бумазейной рубахе-косоворотке, подпоясанный узеньким желтым ремешком. Лицо у Павла Мефодьича было бледное, немного худощавое, глаза голубые и ясные.

— Вот, Павел Мефодьич, познакомься, это товарищ, которого Николай Иванович рекомендовал на заготовки, помнишь, я с тобой говорил?

— Да, помню.

— Так вот договорись с товарищем.

— Мне бы прежде всего приютиться где, — сказал Киселев, — я сюда прямо с вокзала.

— Ну, на этот счет у нас свободно, на любом столе ложитесь, — улыбнулся председатель. — Ведь вы недолго у нас пробудете?

— Да я бы готов хоть и сейчас.

— Ну нет, — отозвался Павел Мефодьич, — так скоро вы не уедете. Пока с делом познакомитесь, да пока вам подберут всякий материал, да приготовят документы, — раньше трех-четырех дней и не выберетесь.

Киселев вместе с Павлом Мефодьичем прошел в его кабинет.

Но разговаривать о предстоящей Димитрию работе им так и не пришлось, — Павла Мефодьича до самого конца занятий беспрерывно отвлекали. Обедать он пригласил Димитрия к себе.

— Как дела на фронте? — полюбопытствовал Киселев за обедом.

— Вы давно не читали газет? — в свою очередь, спросил Павел Мефодьич.

— Положим, не так давно, ну да что ж там в газетах… Нет ли чего подостовернее от людей знающих.

— Нет, вы все-таки прочтите наши столичные газеты за последнюю неделю, я вам подберу номера. Ну, а вообще-то дела на фронте плохие, наши служащие совсем носы повесили.

Киселев не понял, — при чем же тут служащие.

— Видите, в чем дело, служащие у нас больше все беженцы из приволжских губерний, так многие собирались к пасхе домой вернуться, — постом дела на фронте были блестящи, все были уверены, что к пасхе сибирские войска будут в Самаре. А тут вдруг такой непонятно быстрый переворот, теперь сибиряки почти бегут.

— В чем же дело?

— Говорят, будто красные свежие силы бросили на фронт, ну да и сибирские войска достаточно разложились. Ведь в конце концов как ни уверяй солдат, что большевики хуже самого злого врага, а лозунгов-то против большевиков у адмирала нет.

— Да, лозунги слабоватые, — усмехнулся Киселев.

— Уж куда слабые. Ну, а у большевиков лозунги краткие и выразительные: отбирай у фабрикантов фабрики да заводы, а у помещиков — земли. Правда, у нас в Сибири помещиков нет, ну да мужик до земли всегда охоч, у кого бы ее ни отбирать, а армия сплошь мужицкая, вот и обопрись, поди, на такую армию!

— Да, неважные дела у адмирала…

После обеда Киселев вернулся в управу. Сторож провел его в большую, заставленную столами комнату.

— Вот располагайтесь здесь, как вам угодно, сюда к вечеру до десятка человек наберется, на столах и ночуют.

— Беженцы?

— Разные, есть и здешние, сибирские, из уездов приезжают, тут и останавливаются. Ну, а больше все странние — самарские, симбирские, казанские.

Сторож вышел. Димитрий уселся за одним из столов и стал просматривать принесенные от Павла Мефодьича газеты. Большинство авторов статей Димитрий знал, — это были видные кооператоры, известные профессора, работники земских и городских самоуправлений, попадались даже имена писателей и сотрудников столичных либеральных, а то и просто черносотенных газет. Писали обо всем понемногу. Один из писателей, отличавшийся искусством писать возвышенным слогом, этим самым слогом восторженно описывал «римский нос» и «орлиные» глаза адмирала Колчака. Но больше всего писали о фронте. Слабые успехи объясняли тем, что армия мало сознательна, некультурна. Кто в ней? Темное, безграмотное крестьянство, думающее только о землице да о бабе на печке, а рабочие если попадаются, то сплошь большевики. С такой армией далеко не уедешь. Облагородить ее надо, окультурить, заставить осознать интересы, за которые борются «лучшие» русские люди. Надо опереться на интеллигенцию, полностью мобилизовать ее и влить в армию…

Димитрий отложил газеты. Страстные поиски той общественной группы, которая вдохнет в армию душу живую, сокрушит большевиков и спасет отечество, говорили Димитрию о том, что у белых положение на фронте значительно хуже, чем его рисуют газеты.

Ночевать в управу сошлись семь-восемь человек, двое коренных сибиряков, остальные беженцы.

— Вот как мы, по-военному, — смеется кто-то из беженцев, подкладывая себе под голову связку бумаг вместо подушки.

— У себя не воевали, а тут, того и гляди, придется, — недовольно ворчит другой.

Один из сибиряков, высокий лохматый блондин с близорукими глазами, лениво отзывается:

— Кто вас просил к нам в Сибирь, не ехали бы, если дома лучше.

— Да, это верно, просить вы нас не очень просили.

— Ну как не просили, — перебивает самарец, тот, что подложил себе под голову связку бумаг, — очень просили… чтобы мы не ездили сюда.

И тут же рассказывает о том, как министр внутренних дел телеграфировал в Челябинск, чтобы там не принимали подошедший к городу эшелон беженцев.

Беженцы дружно смеются.

— Вот оно ваше хваленое сибирское гостеприимство.

— А за что вам оказывать гостеприимство, когда вы собственного дома отстоять не сумели!

Сибиряк даже привстал со стола, смех беженцев задел его за живое.

— Позвольте, позвольте, друг мой сибирячок, а помогли вы нам в нужную минуту? Может быть, мы и отстояли бы свой дом, если бы вы помогли нам вовремя.

— Да кому помогать-то, кому? Помогают тому, кто сам борется или, во всяком случае, желает бороться. А вы? Что сделали вы? Вас здесь, говорят, больше ста тысяч, почему вы все, как один, не встали на защиту своей родины, своих жен и детей, наконец, самих себя? Почему вы не взяли оружие в руки, — ведь вас сто тысяч, целая армия. Почему вы бросились к нам в Сибирь и даже пальцем не пошевельнули для самозащиты? Да потому, что вы не хотели защищаться, потому что вы сохраняли животы свои! Нет, друзья, не помощи вы хотели, вы хотели, чтобы мы пошли за вас драться, а не вместе с вами.