— Я.
Услыхал звук своего голоса, ощутил в себе смутную радость, — жив, жив!
Но где-то в глубине существа Ивана Александровича еще была неуверенность. Он немного подождал, облизал языком сухие губы и опять, но уже раздельнее и громче, сказал:
— Я — Иван Александрович Ломов.
Услыхал свой голос, свое имя, глубоко и удовлетворенно вздохнул. Протянул руку прямо перед собой, потом в бок, нащупал рукой стену, приподнялся, подполз к стене, прислонился к ней спиной. Сознание прояснялось. Бесформенные обрывки мыслей связывались друг с другом, вставали каждый на свое место. Картина пытки оживала во всех подробностях.
«Пытали… Расстреливали… Скорей бы конец».
Иван Александрович уронил голову на грудь. Из-за стены неясно и глухо донесся слабый стон.
«О-о! Опять пытают. Бедный Расхожев!»
Глубокая жалость к Расхожеву до краев наполнила сердце Ивана Александровича. Он подполз к тому месту стены, откуда слышались стоны, приник к ней головой и, всхлипывая, как малое дитя, шептал:
— Товарищ… товарищ…
Обильные слезы текли по щекам, попадали в рот. Иван Александрович чувствовал во рту их соленый вкус, но не переставал плакать, и не было стыдно своего плача.
Стоны за стеной замолкли. Почти тотчас же в потолке вспыхнула лампочка, загремела дверь. Ломов быстро сдернул с головы шапку и наскоро вытер ею лицо, — не хотел, чтобы палачи заметили следы слез. Вошел Тарасов с двумя солдатами. Солдаты были те же, что и в первый раз. Так же набросились на Ломова, подняли с земли, привязали к доске.
Капитан устало опустился на табурет и махнул солдатам рукой.
— Ступайте, оставьте меня одного.
Солдаты вышли. Тарасов молча наблюдал Ивана Александровича и тяжело дышал. Вдруг, не вставая с табурета, чуть подался туловищем к Ломову и тихо и страшно сказал:
— Я вас… сам буду… своими руками!
Иван Александрович понял, что офицер собственноручно истязал Расхожева, оттого так тяжело дышал и никак не мог отдышаться.
— Ну, читайте молитву… Да, вы неверующий…
Тарасов помолчал немного, выплюнул изо рта папиросу, взял прислоненную к стенке винтовку и серьезно сказал:
— Вы не думайте, я, может, тоже неверующий.
Вскинул ружье, прицелился. Ломов закрыл глаза.
— Вы глазки-то не закрывайте, смотрите прямо. Не можете, душа в пятки ушла?
Тарасов опустил ружье и тоном презрительного сожаления сказал:
— Эх вы, заячья душа. Куда вам с нами бороться, когда вы не можете смерти в глаза смотреть.
— Кончайте скорее! — простонал Ломов.
— А-а, скорее… Нет, вы прочувствуйте… надо каплю за каплей… по капельке, по пальчику… Чтобы так — кап, кап, кап…
Иван Александрович с глубоким изумлением посмотрел на Тарасова.
— Человек вы или зверь?
Тарасов вскочил с табурета, уронил ружье, прыгнул к Ломову.
— Человек? Нет, я не человек, я офицер!.. Разве я имею право быть человеком?.. Я только офицером могу быть!.. Я государю императору присягал… Врагов внешних и внутренних… А вы — враги!.. Вы разорили моего отца, вы у него все отняли… Где мой отец, моя мать!.. Разве я знаю, что вы еще с ними сделали!.. Может, вы с ними еще хуже, чем я с вами!.. Человек!.. У-у, большевик проклятый!
— Не большевик я.
— Молчи! Все равно! Все вы большевики! Вас надо, как собак!.. Шкуру содрать!
Тарасов, пошатываясь, отошел, поднял валявшуюся на полу винтовку и сел на табурет. Перевел дух, успокоился немного, вскинул винтовку и медленно стал нащупывать дулом лоб Ивана Александровича. Ломов закрыл глаза, стиснул крепко-накрепко зубы. Раздался выстрел. Обожгло голову, будто кто иголкой по коже головы провел. Опять куда-то провалилось сердце, сам будто куда провалился.
— Отдохни, я подожду.
Тарасов полез в карман за портсигаром, портсигара не было, полез в другой карман, не было портсигара и в этом кармане. Тарасов поднялся с табурета и в раздражении стал ощупывать один за другим все свои карманы.
Иван Александрович открыл глаза, посмотрел на волнующегося офицера и, догадавшись, что тот ищет портсигар, неожиданно для самого себя сказал:
— Вы его за пазуху сунули.
Тарасов полез за пазуху шинели, — портсигар был там.
— Благодарю вас, — без насмешки сказал Тарасов и протянул раскрытый портсигар Ломову. — Вы курите? Не угодно ли?
— Я некурящий.
— Да? Это хорошо, — привычка скверная.
Тарасов отошел, щелкнул зажигалкой, закурил.
— Кончайте скорее, — попросил Иван Александрович, — ради всего, что у вас есть святого… Ради вашей матери…
Тарасов вновь ожесточился.
— Не говори про мою мать, сволочь!
В злобе вскинул ружье:
— Гляди, на штык гляди! Во все глаза гляди!
— Ткните штыком! Ткните!
— Гляди на штык!
— Ткните! Ткните!
Елена Ивановна пришла к Наташе. Шапка сбилась на бок. Из-под шапки выбиваются прядями растрепанные волосы. Дико блуждают глаза.
— Вы не знаете… Иван Александрович…
Наташа молчала, предчувствуя страшное.
— Вы… не слыхали… Иван Александрович…
— Что, что Иван Александрович?
— Вы ничего не слыхали… Иван Александрович…
Наташа взяла Елену Ивановну за руки, подвела к стулу.
— Садитесь, успокойтесь.
Елена Ивановна послушно села, остановила на Наташе блуждающий взор.
— Вы… не знаете… Иван Александрович…
Наташе стало страшно. Она собралась, взяла Елену Ивановну под руку и повела домой. Елена Ивановна покорно шла.
— Вы… слыхали… говорят… Иван Александрович…
И свое горе перед горем несчастной женщины казалось Наташе таким маленьким-маленьким.
Каждый день, к вечеру, в подвал к Ивану Александровичу приходил капитан Тарасов, молча садился на табурет, вскидывал ружье и начинал целиться. Всаживал в доску над головой Ивана Александровича пулю за пулей, ждал, когда Ломов придет в себя, стрелял опять и, утомившись, уходил.
Когда через неделю Тарасов вошел к Ивану Александровичу, тот быстро и легко вскочил с пола, гордо поднял голову, величественным жестом протянул руку и жестко, властно сказал:
— Вы разве не слыхали? Именем восставшего народа я приказываю вам немедленно арестовать коменданта тюрьмы! Расстрелять в двадцать четыре минуты! Без всякого снисхождения! Поняли? Без снисхождения! Всех арестованных освободить немедленно! Поняли? Ступайте!
Тарасов внимательно посмотрел в бледное лицо Ивана Александровича, в его лихорадочные блестящие глаза, помолчал немного и негромко, про себя, сказал:
— Испекся.
Повернулся и ушел.
На дворе союза кооперативов под сараем лежат покрытые рогожами трупы.
В шести верстах от города в снегу нашли три голых изуродованных тела: Хлебникова, Расхожева, Зотова. На Расхожеве тринадцать ран. Штыком распорота грудь. Истыканы бока и живот. Лицо — сплошная кроваво-багровая страшная маска. В жуткой улыбке ощерились раскрошенные прикладом зубы. Вместо глаз — два черных провала…
Бьются у трупов женщины, будто деревенские кликуши на церковном полу. Жена Расхожева. Жена Хлебникова. Жена Зотова.
Медленно, под руку с Наташей, приближается к трупам Елена Ивановна.
Наталья Федоровна умоляет:
— Уйдемте, Ивана Александровича здесь нет. Я сама смотрела.
Словно сила невидимая тянет Елену Ивановну к мертвым изуродованным телам. Остановилась у трупов, нет сил приподнять край рогожи. Вцепилась в Наташу, глаза безумные.
— Иван! Иван!
— Успокойтесь, нет здесь Ивана Александровича. Ну, взгляните.
Сдернула рогожи. Елена Ивановна кинулась к трупам, долго всматривалась в лица убитых. Отшатнулась в смертельной тоске. Тонкие синие губы бессвязно шепчут:
— Нет, нет, не мой.
Обернулась к Наталье Федоровне, посмотрела на нее, как на незнакомую, и зашептала:
— Вы не знаете… где Иван Александрович? Кооператоры не смолчали. Сфотографировали трупы, составили протокол. Протокол вместе с протестом направили властям. В ту же ночь подписавшиеся под протоколом были арестованы, а пластинки с изображением трупов отобраны.