– Уверен?

– Почти. Возьми Анатолия. Как он его любил! И первый, и старший, и карьеру тебе устрою, только меня слушайся, и, когда началась война, куда-то в Сибирь, в химическое училище его ткнул, чтобы, пока учится, война мимо прошла. Анатолий взял да в летную школу перевелся – и погиб. А Анатолий, если ты хочешь знать, был замечательный парень. Я от него получил во время войны пять писем. А отец – ни одного. Чужие люди. Это Григорий Фаддеич так думал, что непременно от сосны – сосна, от елки – елка, от осины – осина. А люди – не деревья!

– Ладно, предположим, мать согласилась с тобой ехать, – улыбнувшись после молчания, сказал Басаргин, – а что твоя жена скажет?

– А я неженатый.

– Я знаю, что неженатый, – так женишься.

– Все возможно. Но только я на такой, чтобы к матери плохо относилась, – не женюсь, – с юношеской горячностью сказал Шурка.

– Так-таки и не женишься?

– Не женюсь. Как бы ты сделал, если бы у твоей Кати были плохие отношения с мамой?

– Не знаю, – сказал Басаргин. – Это сложный вопрос.

– А по-моему, очень простой, – запальчиво сказал Шурка. – Если моя жена с таким замечательным человеком, как мама, не смогла бы ужиться, я бы в два счета с ней разошелся, и все! Чего смеешься?

– Все очень уж просто у тебя, – сказал Басаргин. – А бывает желание просто пожить вдвоем, без третьего, даже самого замечательного человека. Бывает, что все хорошие и все правы, а жизнь не получается.

Это был вопрос, не выходивший у него из головы в годы разлуки. Мать, так умевшая не мешать другим и ухитрявшаяся занимать такое незаметное место в доме, в то же время помимо своей воли властно занимала в его сердце гораздо большее место, чем это обычно бывает на четвертом десятке у человека взрослого и живущего своей, отдельной жизнью. Это его беспокоило, когда он думал о будущем. У Кати, которая отдала ему все и притязала тоже на все, могло возникнуть ревнивое чувство.

– Значит, пока не женился? – вслух сказал Басаргин.

– Пока нет, – коротко ответил Шурка.

– Ну, а все-таки, что у тебя в этом смысле в жизни?

– Было или сейчас? – спросил Шурка.

– И то и другое.

– Была одна встреча, – сказал Шурка, – в сорок третьем году, когда я отдыхал после госпиталя. Ничего хорошего.

– Почему ничего хорошего? Плохой человек?

– Нет, человек как раз хороший, только все это было ни к чему для нее. Она меня вы́ходила в госпитале. Ленинградка. Доктор. У нее умер муж в Ленинграде, в блокаду. В общем, она меня вы́ходила, и потом мы месяц были вместе, пока я не уехал на фронт. По-моему, она меня даже и не любила. Ей просто было грустно и казалось, что так будет легче.

– Старше тебя?

– Да, на двенадцать лет. Это было летом, в июле. Мы ходили по вечерам гулять на Каму. Сидим на берегу, и она говорит: «Смотрите, Шура (она была со мной на «вы»), смотрите, Шура, как замечательно кругом: какая река, как красиво плывут облака. Смотрите, какой лес, как все распустилось. Надо дышать, надо жить… все пройдет, все еще будет хорошо. Верно, Шура? Я еще молода, верно? Надо жить, надо любить, нельзя себя хоронить. Верно, Шура?» Говорила так, как будто оправдывалась. Или как будто хотела сама себя убедить… А я говорил ей, что люблю ее, и предлагал ей пойти расписаться, и говорил, что буду вместо отца ее детям (у нее было двое детей). Но она ни за что не соглашалась. Так и не согласилась. И я тогда даже сердился на нее.

– Она была просто хорошая женщина, – сказал Басаргин.

– Да, сейчас я тоже так думаю. Но тогда мне хотелось на ней жениться и казалось, что иначе будет неблагородно. Я ей потом писал с фронта, но она уехала тоже куда-то на фронт. Вот и вся история. Ничего хорошего.

– Но и ничего плохого, – сказал Басаргин, с благодарностью подумав об этой, должно быть, и правда хорошей женщине, которая могла и не захотела сломать жизнь его брату.

«Ему же тогда было всего двадцать один, даже двадцать», – подумал он и спросил:

– Это была твоя первая любовь, да?

– Первая, – тихо сказал Шурка.

«Хорошая женщина», – еще раз подумал Басаргин.

– Ну, а сейчас? – спросил он.

– Сейчас?

Шурка вскочил с постели и зашагал по комнате.

– Сейчас есть, – сказал он застенчиво и в то же время решительно. – Но я не могу об этом рассказывать. Не имею права.

– Что значит не имею права?

– Есть одна девушка.

Он сказал это с уверенной силой большого чувства.

– Я ее люблю, и мы поженимся, как только кончим институт. Никто ничего не знает. Я бы не мог перенести… чтобы… Иногда прямо с ума сходишь от этих общежитий! Всегда на людях. И у нее тоже такое же общежитие, как и у нас, даже хуже. Зимой просто негде посидеть вдвоем… Делают, конечно, и так – приходят в общежитие; подруги уходят на час погулять… Вполне откровенно… А мы с ней не хотим так. Других не осуждаем, а сами не хотим! Она, между прочим, замечательно красивая! – прервав свой рассказ, почти вызывающе воскликнул Шурка.

– Сядь, – сказал Басаргин.

– Ну, сел.

Басаргин приподнялся на подушке, одной рукой обнял Шурку за плечи, а другой, подчиняясь чувству нежности к брату, стал ерошить его волосы.

– Не порть прическу! – сердито сказал Шурка. – Прекрати.

– Ладно, прекратил, – сказал Басаргин и, оставив в покое его волосы, взял одну из подушек и кинул ее в ноги. – Давай уляжемся «валетом». Помнишь, как ты ко мне пристраивался в детстве?

Шурка передвинул подушку поудобнее и так же, как и Басаргин, лег, закинув руку за голову.

Басаргин закрыл глаза.

«Катя, Катя… Как же давно я ее не видел, – подумал он. – И всего еще только десять часов. Надо попробовать непременно заснуть. Просто-напросто приказать себе заснуть. Чтобы хоть на час сократить оставшееся время».

– Петя, ты здесь? Иди, пельмени готовы, – раздался из-за двери голос Елены.

Глава пятая

– Вижу, отвык ты по заграницам от наших харчей, – недовольно говорил Григорий Фаддеич, лениво подцепляя вилкой еще один уже холодный пельмень из большой миски, не опустошенной и наполовину. Он сидел напротив Басаргина, усталый за день и чуть-чуть, самую малость, подвыпивший. – Жаль, Шурка сдуру не пошел – он бы взялся – и все враз усидел!

– Тебе видней, почему не пошел – сдуру или не сдуру, – ответил Басаргин. До этого за пельменями, к удовольствию Елены, беседа шла обоюдно мирная, без острых углов, но замечание Григория Фаддеича о Шурке его задело.

– А мне вообще все видней – я вторую полсотню разменял, – не принимая вызова, хохотнул Григорий Фаддеич, – И не то, что тебе только месяц назад очки прописаны. Кстати, ты оправы какой-нибудь хорошей из Америки не привез?

Это было уже прямое напоминание об ожидаемых подарках, и Басаргин в душе обругал себя за то, что не только днем промешкал с ними до ухода Григория Фаддеича, но даже и полчаса назад, позванный сюда Еленой, снова забыл о них и пришел с пустыми руками.

– Оправы нет, – сказал он, – а привезти кое-что привез вам обоим. Сейчас принесу.

– Не тяжелое? А то подсоблю, – уже вдогонку ему рассмеялся Григорий Фаддеич.

Басаргин вошел в комнату матери. Там было темно. Слышалось только ровное дыхание спящего Шурки. Побоявшись разбудить его, Басаргин на ощупь нашел в темноте чемодан со своими вещами и вернулся в комнату зятя с чемоданом в руках.

Это был большой черный фибровый выносливый чемодан, старый, но еще хороший. Полуоборванные наклейки нескольких отелей придавали ему экзотический вид.

– Хороший чемодан, – пощелкав по чемодану пальцем, сказал Григорий Фаддеич, когда Басаргин положил его на диван.

– Да, – согласился Басаргин.

– Умеют делать.

– Да. Когда захотят – умеют.

Чемодан был отечественный, ленинградский, еще довоенный, и если бы не заграничные наклейки, памятливый Григорий Фаддеич мог бы даже признать его, не раз видев у Басаргина раньше.

– Вот это тебе, Леночка, – сказал Басаргин, без колебаний вынимая привезенный для Кати яркий полосатый шерстяной жакет. Машинистка из торгпредства особенно хвалила ему этот жакет, но сейчас жакет своим видом здесь, в этой комнате, почему-то неожиданно смутил его.