Когда я уезжал, родители мне обещали: «Как только уберем и смолотим рис, пришлем тебе деньги на брюки...»

Из дома я уехал только что не в лохмотьях. Мои брюки из домашнего полотна были короткими и едва прикрывали колени. Мать покрасила их ореховой скорлупой, но одна штанина получилась темнее другой, а на той, что была светлее, ясно отпечаталась половинка скорлупы. Настоящая абстрактная картинка. Однако в классе мои брюки были восприняты отнюдь не как художественное произведение. «Смотри-ка, — насмехались ребята, — они проверены санинспектором, что подтверждено печатью и подписью». Не лучше выглядели и мои ботинки, разевавшие свои пасти, как два крокодила. Я не помню, были ли у них подметки, но уверен, что каблуки отсутствовали.

А сколько мелочей я должен был приобрести: резинку, тетради... Мне еще ни разу не приходилось чистить зубы щеткой и пастой. Не было у меня и ароматного мыла — приходилось мыться тем, что нам выдавали, черным, как асфальт, и с отвратительным запахом.

Временами я впадал в настоящее отчаяние и тогда проклинал день, когда поехал учиться.

Комната, куда меня поместили вместе с другими больными чесоткой, пропахла сероц и лечебной мазью. Два ра¬

154

за в неделю из города приезжал врач. Тогда мы раздевались догола и под его контролем мазали друг друга.

— Если хотите выздороветь, — говорил нам врач, — не жалейте мази. Втирайте ее каждый вечер. Правда, она чертовски противно пахнет, но вам придется потерпеть. Лекарство — не сахар и не духи...

И вот зуд прекратился.

Струпья отпали.

Раны на теле затянулись.

Увы, только на теле, но не на сердце! Те болели все сильнее и сильнее. Невидимые глазу — разве в душу заглянешь! — они терзали меня и днем и ночью. И не было такой мази, которая могла бы их вылечить.

Я все еще не мог привыкнуть к жизни в интернате. Ночью, мучась от бессонницы, я часто казался себе птицей, которую выкрали из гнезда где-нибудь в зеленом лесу и заперли в тесной ржавой клетке. И я, как эта птица, забыв о песнях, мог только все время безутешно грустить о своих родных местах, о звездных ночах, о ласковом шепоте листьев и страдать от того, что не могу расправить крылья и пролететь над полями, лугами и ручьями. Да и зачем нужны мне эти крылья? Здесь, где нет ни чистого воздуха, ни голубых небесных просторов. И от всех этих мыслей мне становилось еще тяжелее.

Часто, очень часто в памяти возникали последние часы моего пребывания в деревне.

Мои родители пошли меня провожать, и мы долго сидели у дороги в ожидании автобуса, который ходил один раз в сутки, без всякого расписания (когда не стоял в ремонте и когда его водитель и кондуктор не закладывали за воротник). Со мной был деревянный чемодан отца, оставшийся у него на память о бесконечных войнах, а в нем кое-какое тряпье, несколько яблок, горсть грецких и столько же лесных орехов. Он лежал на поле, похожий на старый, вросший в землю межевой знак. Запряженные в двуколку волы щипали еще не засохшую, но уже пожелтевшую траву. Отец

155

серпом разрезал арбуз, а мама все время совала мне в рот его ломтики.

— Попробуй, какой он сладкий! Ну прямо как мед. Ешь, сынок, в городе таких не будет.

Но мне не хотелось есть. Горло мое сжималось, а плач, который я изо всех сил сдерживал, теснил грудь.

— Старайся лучше учиться, не опозорь нас, — услышал я голос отца.

Говоря это, он смотрел не на меня, а в землю, на какой- то умирающий полевой цветок.

— А мы... мы не оставим тебя... И одежду справим к зиме, как только соберем урожай... Вот деньги на автобус. А квартира и питание... за счет государства...

«Квартира и питание за счет государства» — это и была та основная причина, по которой мои родители отправили меня именно в это училище. Платить за меня они не могли.

Моя мать не скрывала своего волнения. У нее было мягкое сердце, и она не могла без слез выдержать разлуку с сыном. И пока их серебряные зерна катились по ее щекам, она без конца давала мне напутствия и советы:

— Берегись автомобилей, сынок. Ведь это город, надо быть очень осторожным (в нашем городке не было и пяти автомобилей). Не дружи с плохими ребятами (я до сих пор вообще ни с кем не дружил). И берегись дьявола, сынок,.. Если заболеешь, пиши, кто-нибудь из нас приедет... (нет уж, мне вовсе не хочется, чтобы вы увидели мои струпья).

Когда автобус тронулся, отец и мать еще долго стояли у межи со слезами на глазах, молча и неподвижно глядл мне вслед.

Было утро. Над равниной поднималось осеннее солнце, большое и красивое, как спелый подсолнух. И его лучи, разливаясь расплавленным золотом, вызвали игру многочисленных красок на окрестных полях. Это осеннее утро, такое чудное, такое красивое, принесло мне, однако, боль расставания с самыми близкими, самыми дорогими людь¬

156

ми. И в мою память навеки врезалась картина: мои родители, словно застывшие на краю поля с немым благословением на устах и со светлой любовью во взгляде, а над ними бесконечное небо моего детства.

Размышляя так, я сидел в своем уголке за голой дикой оливой, когда вдруг услышал звонок на обед. У лестницы дежурный, как всегда, раздавал почту, и по старой, еще не забытой привычке я на минуту задержался возле него. И тут передо мной словно распахнулись райские двери: чей-то голос, показавшийся мне ангельским, произнес во всеуслышание мое имя и фамилию.

Письмо! Первое письмо из дому!.. Господи, да от этого можно сойти с ума от радости, от такого неожиданного счастья не стыдно и разрыдаться.

Со слезами на глазах я схватил голубой конверт и убежал. Мчался, сам не зная куда, стремясь уйти подальше от любопытных взглядов. Я перешел вброд реку, пересек каменистый пустырь, пробежал мимо цыганского жилища под тремя ивами-богомолками, поднялся на холм, спустился с него и остановился лишь тогда, когда убедился, что вокруг меня нет ни души. Когда я распечатывал письмо, мои руки тряслись, а сердце билось так, будто хотело выскочить из груди. Это были не буквы, не строчки, а волшебные знаки, которые терпеливо выткала теплая рука моей матери.

И я не читал письмо. Я сидел, как щенок, у ее ног, а она нежно шептала мне в самое ухо, в самое сердце:

«Здравствуй, сынок. Дела свои мы закончили, собрали урожай и привезли его домой. Но ты знаешь, какой человек твой отец: сначала налог, затем долги и только то, что останется, — нам... Мы здоровы, только очень заняты, нет времени тебе написать... Зато, слава богу, у нас осталось несколько динаров. Теперь ты сможешь купить себе ботинки, пиджак, брюки... Береги себя. Здесь идут дожди, самое гнилое время, а как у вас там в городе, мы не знаем... О нас не беспокойся, здесь все хорошо. Твой отец купил еще трех

157

овец, да и корова наша стельная... До свидания, мой маль- чик, пиши опять, пиши чаще, а мы заняты, нам некогда...»

Я держал в руках письмо, но в голове моей не было и мысли о деньгах, тетрадях, рваной обуви, моих разноцветных, смешных брюках... Мне казалось, что я на минуту вернулся домой, прикоснулся ко всему самому дорогому и близкому. Мне казалось, что от письма пахнет только что очищенной кукурузой, печеной тыквой, золотыми самородками спелой айвы, которые мы хранили в сене. От него веяло покоем нашего дома и теплом родного очага, таким приятным в эти туманные, дождливые, будто покрытые плесенью осенние дни.

В тот день я не мог ничего есть, я не ходил по земле, а летал над ней, счастливый, парил в воздухе над окрестными полями вместе с тучами и стаями ворон.

ПЕЧЕНАЯ ТЫКВА

Рядом с интернатом, в том же квартале, жил один паренек, с которым мне в те осенние дни часто приходилось встречаться.

Его звали Нурия, но было ли это его настоящее имя или прозвище — я не знаю. Он был сухим, смуглым и худым, как завядший стебелек кукурузы. Я никогда еще не встречал такого изможденного паренька. Казалось, у него вообще не было мяса, а может быть, и крови — одна кожа да тонкие косточки. Но глаза у него были такими добрыми и нежными, что при одном взгляде на него хотелось плакать от жалости. Порой меня даже охватывал страх, что его может подхватить ветер и унести, как осенний лист, на самый край света. Этот бледный и беспомощный паренек — невозможно сказать, сколько лет ему было, — приходил каждый день после уроков к ветхим деревянным воротам интерната и приносил с собой большой противень с жареными каштанами или печеной тыквой. Противень он ставил на ши¬