Хотя мое детство в деревне было детством ребенка из бедняцкой семьи — первую половину дня я учился в школе, вторую — пас овец, — здесь я испытывал чувство безопасности. Нужда, тяжелые заботы о существовании еще не ложились на мои плечи: со мною были отец и

мать.

Отъезд из дома — это не только расставание с близкими. В нем таится нечто такое, что в четырнадцать лет трудно осознать. Просто испытываешь такое чувство, будто что- то уходит навсегда, и в груди накапливается тяжелая, как свинец, грусть. В эти минуты тебя покидает детство. Покидает молча, не предупредив, не попрощавшись, но окончательно и бесповоротно... Я не понимал, что со мной происходит, однако испытывал боль, безымянную, безотчетную боль, словно я что-то теряю, чего уже не вернешь и ничем не возместишь, словно я становлюсь беднее на те игры, что я не доиграл, на те мечты, которые не осуществил. Мне казалось, что я беглец, предатель, который стыдится своего собственного кроткого и невинного детства... Оно навсегда останется в долине, где будет грустить обо мне, потом превратится в далекое болезненное воспоминание, а наконец, и навсегда забудется, скрывшись под ледяным покровом времени.

В такие минуты мое сердце билось особенно сильно, я плакал без слез, и все во мне протестовало против отъезда.

Однако в то же самое время я как будто слышал тайный голос молодости, который уговаривал меня быть твердым:

«Не скули, парень, как собачонка, которую лягнула лошадь. Ты уже не младенец. В жизни есть многое, что нужно испытать, перечувствовать, чем нужно переболеть. Посмотри вокруг: можешь ли ты вернуть листья, которые уно¬

140

сит осенний ветер? Или остановить тучи, плывущие над долиной?»

Мой взгляд туманился, глаза покрывались влагой, как цветы на лугу росой, но я не плакал. Я молча проглатывал горький комок, который стоял у меня в горле, и подавлял всхлипывания.

«Сожми крепче зубы, парень, держись! Коли находятся такие, что тебе завидуют, не позволяй, чтобы минутное твое малодушие и слабость причинили горе тем, которые пришли пожелать тебе от всего сердца счастливого пути!»

Я бодрился и ради своих родных: они считали меня взрослым, терпеливым, твердым и поэтому любили... Я никогда не старался им понравиться или чем-нибудь угодить, это происходило само по себе. Я всегда был тихим и кротким, послушным и трудолюбивым, возможно, именно эти черты моего характера внушили деду, церковному служке, мысль о том, что его старший внук рожден для того, чтобы стать попом, тогда как отец мечтал, чтобы я выучился на учителя. И они спорили долго и горячо.

— Разве есть на свете что-нибудь более благородное, чем провести всю свою короткую жизнь на земле в молитвах и службе всевышнему? — говорил старец.

— Он будет учиться на учителя, — твердо отвечал отец.

Набожный служка, кроткий «божий раб» никак не хотел уступить. Он упрекал моего отца в том, что и он «испортился», как и вся нынешняя молодежь, и грустил о добрых старых временах, когда люди жили в страхе божьем и чтили пресвятую богородицу.

Мне часто приходилось присутствовать при этих спорах, хотя и без права голоса, и я всем сердцем был на стороне отца.

Моя мать, тихая и кроткая женщина, всегда находила доброе слово, чтобы утихомирить спорящих, после чего жизнь в доме шла своим чередом. Вскоре согласие согревало всех своим теплым дыханием, и воюющие стороны, позабыв о распрях, погружались в повседневные дела и заботы.

141

В моем характере, наслоившись, как следы на снегу, объединились материнская кротость, настойчивость отца и горячность деда. Что возьмет верх, когда я пойду по неведомым дорогам, которые лежат передо мной? Кто знает? На этот вопрос предстояло ответить самой жизни, тому 4завтра», которое неумолимо приближалось ко мне, как приближается страшный паук к беспомощной, попавшей в его тенета мухе.

Будучи не в силах вырваться из заколдованного круга своих мыслей, я торопился навестить в этот сентябрьский день самые близкие, дорогие моему сердцу места, каждое из которых было связано для меня с какими-то особенно радостными и приятными событиями.

Я шел один, так как лучше всего чувствовал себя в одиночестве. Никто меня ни о чем не спрашивал, так что мне некому было отвечать, никто меня не жалел и никто не завидовал. Я обходил сад за садом, поляну за поляной, и в моей памяти воскресали яркие воспоминания детства.

Золотые ожерелья висели над каменными громадами и ветхими заборами; листья догорали в грустном вечернем свете осеннего солнца, плоды на деревьях словно сами предлагали себя моим глазам и рукам. А какие краски, какие запахи! И я понимал, что вся эта зрелая роскошь безмолвно и медленно уходит из моей жизни, уходит навсегда.

Крупные пестрые, похожие на дятлов птицы, названия которых я не знал, но которые никогда и никуда не улетали из наших лесов и садов, громко и пронзительно кричали, пролетая мимо меня, и утопали в тихом осеннем пожаре деревьев. Должен признаться, что я немножко завидовал им. Они оставались здесь полными хозяевами мира моего детства.

День умирал, и его свет будто прилипал к листьям и плодам, отчего они стали прозрачными и светились изнутри таинственно и чудно. В этот момент меня привлек звук свирели. Мелодия была простой и чистой. Я уже много раз ее слышал и каждый раз воспринимал по-разному. Она доно¬

142

силась с поляны за ельником и, немножко наивно, но трогательно, в который уже раз рассказывала мне сказку о пастушке и одном из повстанцев, которые были убиты одновременно из засады турецкими аскерами...1 Я знал, что это играет старый пастух, дедушка Вано, мой лучший друг, с которым я сблизился этим летом. Только его свирель умела рассказывать такие сказки. Ничего трогательнее и задушевнее я не слышал больше никогда. Свирель была самая обыкновенная — простая палка из бузины, почерневшая и потертая от долгого употребления, но в ней билось человеческое сердце. Нередко я и сам играл на ней. Теперь ока словно прощалась со мной и звучала особенно печально, как будто ее мелодия вырывалась из самого сердца одинокого старика, который терял последнего друга.

Вдруг он, выйдя из-за деревьев, появился передо мной, и мелодия прервалась, точно ее подкосили острой косой. В мудрых, глубоких глазах этого много выстрадавшего старика, казалось, царил весь покой спелой осени; в них отражались и переливались все ее краски, мягкий свет неба, пожары окрестных лесов, густая желто-красная бронза побегов и сонная осенняя печаль. Они воплощали в себе весь наш приветливый край.

Некоторое время мы молча смотрели друг на друга, как близкие, все понимающие с полуслова люди.

Затем его борода задрожала, губы раскрылись.

— Ты уезжаешь,— сказал он.— Покидаешь нас, сынок?

И, не дождавшись ответа, добавил:

— Будь мужчиной, дитя мое, и да сопутствует тебо счастье! А летом, бог даст, опять увидимся.

Я взглянул на свирель в его руках. Он понял меня, и руки его задрожали. Мне показалось, что он хочет их поднять и отдать мне свирель. Но что-то его остановило, руки его так и остались приподнятыми, повисшими в воздухе. «Зачем ему свирель? — вероятно, думал он.— Там, в незнако¬

1 Аскер — турецкий солдат.

143

мом большом городе, он никогда не сможет извлечь из этой старой бузинной трубки песню, которая родилась в этом теплом краю. В холодном каменном сердце города не найдется места для такой задушевной мелодии».

Мы распрощались, обменявшись всего несколькими словами, но с большой грустью в душе. Так расстаются люди, которые по-настоящему любят друг друга и хорошо понимают, что никакими выражениями своих чувств не смогут смягчить боль разлуки.

Вечерело. За садами опускался густой красный диск солнца, в который будто вонзалась острая вершина тополя.

Мне стало еще тяжелее, но одновременно и легче, словно в моей душе боролись противоположные чувства. Я распрощался с краем детства, миром роскошных осенних красок. Только светлые, полные тепла и нежности звуки свирели по-прежнему парили белыми птицами под небом сочного сентября, наполняя душу надеждой на возвращение. Они звучали и в моем сердце, точно слова, которые сказал мне на прощанье старый пастух и которые стали для меня лучшим напутствием.