А вдруг я не способен к самостоятельной жизни? Ведь до сих пор я ни на минуту не разлучался с папашей Мулоном. Но сколько можно держаться за него? Неужто всю жизнь? Он стар, его жизнь близится к закату. Значит, я должен сам, да, сам позаботиться о своем будущем! А как же тогда папаша Мулон? Неужели он так и будет одиноко скитаться по заснеженным дорогам, трястись от холода в соломенном шалаше, тащиться с корзиной или котомкой на плече? Нет, нет, не надо так думать! Нет, я ведь могу...

Что я могу? Что? Что? Что?

Уже поздно. Скоро, наверно, станет светать. Но вместо того чтобы спать, я все думаю и думаю, все спорю, все борюсь с каким-то другим человеком, сидящим во мне.

Наконец медленно, незаметно подкрадывается сон: веки тяжелеют, усталое, обессиленное тело молит об отдыхе...

Утром серебристая мгла окутала деревню и ее окрестности.

84

Мелодичный звон колокольчиков стада совсем не радовал. Тоскливое чувство одиночества с новой силой охватило меня. Но мало-помалу эта мучительная тоска рассеялась, отступила перед натиском незабываемых красок золотой осени.

Я погнал стадо к лесам Мадры, за цыганский поселок, втайне надеясь натолкнуться на Меченого. И хоть я был почти уверен, что Меченый погиб, все же тлела в глубине моего сердца какая-то искорка слабой надежды: а вдруг он еще жив и бегает где-то в лесу и вот, как в сказке, мы переживем счастливую минуту встречи! Я, конечно, понимал, что это пустая мечта, сон с открытыми глазами, но отказаться от него был не в силах.

Долго я бродил по лесу, обошел все поляны, где раньше пасся Меченый, прочесал заросли в надежде напасть хоть на какой-нибудь его след, но так ничего и не нашел.

Потом я погнал свое стадо к пустырю перед гумном.

И вдруг нежданная боль кольнула меня прямо в сердце: шалаши были пусты! Цыгане ушли. Вместе с ними ушел и папаша Мулон. В глазах у меня потемнело. Значит, рано утром они покинули место, где провели долгое жаркое лето. Но куда они двинулись? В какую сторону? По какой дороге пошли? Теперь эти вопросы волновали меня больше всего на свете. Я знал, что дорога сначала ведет к реке, а потом бежит по бескрайней равнине. А дальше? Дальше?..

Что-то во мне оборвалось. Я почувствовал себя так, будто потерял самое дорогое. Поглядел на овец, поглядел на опустевшие шалаши. Взглянул и на наш. Грустный, опустелый, немой, он стоял, как и прежде, под самым явором.

Я вздрогнул. От волнения перехватило дыхание.

Сквозь деревья виднелась белая дорога, бегущая к реке. Дорога... Она манила меня, звала, неудержимо влекла к себе. Умчались прочь все ночные раздумья, вылетело из головы данное себе обещание — выдержать, прожить зиму здесь, в деревне. И, забыв обо всем на свете — и о своих

85

раздумьях, и о своем решении, и об овцах, пасущихся у гумна, — я ступил на эту белую пыльную дорогу... И я уже шагаю по ней, мчусь вперед. Вперед...

Цыгане двинулись в путь только утром; значит, они еще близко и скоро я их догоню.

Шагая, я то и дело поглядывал на землю: не видно ли там свежих колей от повозок и следов копыт? Но сколько коней и повозок уже прошло по дороге! Кругом — великое множество следов: одни бежали вниз, другие — вверх, и все они до того переплелись, что прочесть их было просто невозможно.

Я шел по знакомому, давно сжатому полю, и тихая грусть закрадывалась мне в душу. С полей уже собрали урожай, и они стояли голые, пустые, словно грустили по ушедшему лету.

Ива у реки — первый мой кров на этой равнине — уныло помахала мне обнаженными ветвями. Река не спеша бежала своей вековой дорожкой, равнодушная и монотонная, как осенний дождь.

В полях — никого.

Миновав деревянный мост, я встретил старика крестьянина, ехавшего на осле.

— Дяденька, ты, случаем, не видал где-нибудь цыган на повозках? Они утром тронулись...

— Коли поторопишься, так догонишь их. Я повстречал их вон там, за тополями...

XVII

Вместе с птичьими стаями давно улетело на юг лето. Там, на юге, как рассказывали немало повидавшие на своем веку люди, никогда не бывает зимы.

Эх, лето, лето!..

Некогда чистое, ясное небо застлало сплошной серой пеленой. Сейчас оно было похоже на скошенный, опустелый луг, по которому осенний ветер злобно разбрасывал

80

клочки неубранного сена. Да, это небо ничем не напоминало прежнее голубое бескрайнее полотно, усыпанное по ночам яркими звездами, ничем не радовало взор.

Над пустым полем кружили стаи голодных каркающих ворон.

Люди шагали хмурые, насупленные. Не слышно было ни смеха, ни озорных выкриков, ни песен. Даже скрипка Рапуша и та молчала. Мы с затаенной тревогой ждали самой страшной поры — зимы.

Наш караван тащился вдоль берега реки. Плакучие ивы низко клонили свои голые ветви к земле. В утренние часы над полями стлался серовато-белый туман. К полудню завеса его разрывалась, разваливалась по кускам, и в эти проемы заглядывало бледное осеннее солнышко.

Изредка накрапывал противный холодный дождь.

Н-да, невесело было на душе.

И куда мы едем?..

Есть ли на свете такие дворцы, что могут широко распахнуть двери перед этими босыми изголодавшимися путниками? Может, и есть, но только в сказках, а не в жизни — в этой серой, однообразной, грозной жизни.

Покашливая, бредет рядом с повозкой папаша Мулон.

— Получается, что ты бросил стадо ради вот этого... — слышу я его хриплый, усталый голос. Но в нем нет ни обиды, ни упрека.

— Ради чего?

Словно не расслышав, старик угрюмо замечает:

— Летом у нас был хоть шалаш, а теперь вообще нету ничего...

Я в ответ — ни гугу... Только теперь я воспринимаю его слова как укор.

— Сам видишь, едем целыми днями, а куда — неизвестно...

Разговор обрывается. Он так и не объяснил мне, что означает его «ради вот этого». Но я все равно понял: ради вот этих скитаний вместе с ним...

87

Над дорогой висит гнетущее молчание. Только, изредка взовьется вдруг над притихшими полями звонкий голос Ба- зела, будто нарочно напоминая людям, что где-то там, в полях, бредет унылая кучка бездомных. И этот голос, взлетая ввысь как неожиданный журавлиный крик, тут же исчезает, растворяется в сером, сумеречном воздухе поздней осени.

Странно, но я не жалел о бегстве. «Может, цыгане любят жить именно так. Может, им нравится сражаться с природой. А коли так, значит, я ни за что не расстанусь с ними», — размышлял я, но были минуты, когда подкрадывалось ко мне и воспоминание о теплой кровати, о крестьянке с по-матерински добрыми глазами, о надежных стенах, для которых не страшны ни ветер, ни туман, ни дождь...

На большаке — несусветная грязь. В сущности, это даже не большак, а обычная проселочная дорога, тянувшаяся от деревни до полей. Колеса наших телег, лошади, бредущие босиком цыгане — все проваливалось в жидкую грязь. И нет ей ни конца ни края. Везде — грязь и грязь...

Вам не надоело слушать меня? Ну ладно... Итак, жизнь цыган проходит в вечных скитаниях. Именно об этом и твердил мне старик, то и дело повторяя:

— Таруно, еще не поздно. Вернись обратно, пока нет снега.

Вернуться? Да как же я вернусь, если даже не знаю, куда идти? Передо мной — бескрайнее поле, туман и множество разных троп и дорог, переплетающихся, пересекающихся одна с другой. Я просто не знаю, где он, этот путь, по которому я должен возвратиться в знакомую деревню.

Борода у Мулона взъерошилась от мороза. Я смотрел на него, и мне его было жаль: он походил на старого ворона, который старается не отстать от своей стаи. И если бы не страх мучительного, жестокого одиночества, он бы давно опустился на землю и долго блаженно отдыхал.

...Ночь провели мы в заброшенной, полуразвадившейся

88

сторожке без окон и дверей. Там было, конечно, тесно, но зато, прижавшись друг к другу, мы хоть не стучали зубами от холода.