Крестьянин не раскрывал рта и, казалось, вообще не собирался вступать в разговор. Я заметил, как он внимательно, исподтишка разглядывает меня.

— Нас никто не ждет, нас никто не приютит... — продолжал папаша Мулон. — Мы не ведаем, где проведем исчь, где застанет нас утро.

Я понял: он на что-то явно намекает.

— Для чего ты говоришь мне об этом? — не выдержал я.

— Для чего?.. Чтоб ты все знал наперед и не мучился

79

бы вместе с нами, — решился наконец Мулон. — Чтоб не пил ты вместе с нами горькую цыганскую чашу голода, холода и нищеты.

— Ну и что? Разве это первая для меня зима?..

— Конечно, не первая, но я хочу, чтоб она была последней. Ты останешься вот у этого человека, будешь пасти у него овец. У тебя будет еда, теплая постель, подходящая одежда.

— И буду жить без тебя?

— Да, без меня. Тебе пора привыкать к самостоятельной жизни, сынок. И пойми еще одно: ты не цыган! Ты теперь не маленький, должен сам понимать, что к чему, — медленно, четко произнес он каждое слово.

Ты не цыган!

Эти слова засели мне в голову. Ведь не раз я слышал их из его уст. И всегда он произносил их одинаково — как бы особо подчеркивая. Словно были они жизненно важными для меня. Говоря так, он, видимо, хотел вызвать у меня чувство отвращения, даже ненависти к цыганам, и не только к цыганам, но ко всему цыганскому, к их бродячей, голодной жизни...

Я перехватил сочувственный взгляд крестьянина. Он помялся и сказал:

— Мулон правильно говорит, парень. У тебя, может, где-то есть мать и отец. Ежели они живы, ты их должен найти и вернуться туда, где твое настоящее место. Должен, пока не поздно...

— Нет у меня ни матери, ни отца. Понятно? Их убили немцы... на дороге... посреди поля. Их нет и не будет, я точно знаю... И знаю еще: у меня только он один! Он меня спас и вырастил...

Горло у меня перехватило, и я, сколько ни пытался, не мог выдавить ни слова. Они застревали где-то в горле и душили меня.

— А может, ты и ошибаешься, — продолжал гнуть свое крестьянин. — Многие ребята, потерявшие в войну ро¬

80

дителей, снова их нашли. Может, и ты встретишься со своими.

Размазывая слезы по лицу, я все-таки выпалил:

— Конечно, нашли, раз родители у них живы! А мои... мои... Моих нету... Я останусь с папашей Мулоном, вот и все!

— Во всяком случае, не зимой! — резко произнес Мулон. — Весной я приду сюда и возьму тебя, а на зиму ты останешься здесь, под крышей. — Говорил он спокойно, рассудительно и решительно. — Это в твоих интересах, сынок.

— У нас будет тебе неплохо, — стал уговаривать меня и крестьянин. — Детей у меня нет, вот и будешь мне вместо сына. Да и работа непыльная: пасти тридцать овец.

Я заколебался. До сих пор у меня и в мыслях не было, что придется расстаться с папашей Мулоном, а теперь вдруг затеплилось в самой глубине сердца какое-то странное, неясное чувство — этакое жадное стремление к спокойной, устроенной жизни, к теплому очагу. И пробудил подобное желание не кто иной, как сам папаша Мулон с его бесконечными уговорами и убеждениями. Нет, никогда он не желал мне зла! Значит, и теперь он хочет только добра.

— Пути цыган неисповедимы, — не унимался старик. — Вот увидим где-нибудь пустой сарай, там и зазимуем, а если нет, так перебьемся под открытым небом или отыщем какую-нибудь пещеру... Ты же не младенец, можешь сам рассудить правильно. Я прошу тебя, Таруно: сделай, как я хочу. Этим ты докажешь, что любишь меня, и учти: я поступаю так из любви к тебе. Послушай меня, Таруно, не упрямься.

— Ладно, — еле слышно прошептал я. — Будет так, как ты скажешь, папаша Мулон...

XVI

Уже стемнело, когда мы подошли к деревне. Крестьянин шагал впереди, я — за ним. На улицах — ни души. Лишь изредка мелькнет в окошке свет, прогрызая плотную тьму. Заскрипели ворота, крестьянин буркнул: «Вот мой дом», но дома я так и не разглядел. Меня обдало густым запахом овечьего помета. Откуда-то из темноты донеслось радостное повизгивание собаки.

— Руно, Руно, уймись! — прикрикнул хозяин. — Я тебе друга привел...

Поднявшись на крыльцо, мы вошли в дом, и тут же до меня донесся женский мягкий голос:

— Долго же ты там засиделся. Ужин совсем простыл.

— Вот привел к тебе гостя, — не отвечая на упрек, сказал жене крестьянин.

Не успел я оглядеться, как она уже появилась на пороге. Она была, видать, из говорливых добродушных крестьянок. На ее круглом полном лице, обрамленном черным платком, поблескивали большие красивые глаза, а на пухлых, мягких губах играла еле заметная улыбка.

— Входи, сынок, входи, — отступив от порога, пропустила она нас в комнату.

В комнате было светло, чисто, уютно, и на этом фоне я, наверно, выглядел жалким оборванцем, настоящим пугалом!

— Бедняжка! — прошептала женщина, закусив губы. — Сколько же ему пришлось вытерпеть! Ну-ка, сынок, надень вот это... Конечно, одежда не бог весть какая, но зато чистая, стираная.

Все мне казалось здесь диковинным, необычным. Впервые я находился в настоящем доме. Впервые сидел за столом с металлической ложкой в руке. И хоть я был голоден, каждый проглоченный мною кусок почему-то становился поперек горла. Я краснел и смущался. В душе — звонкая пустота: ни печали, ни радости... Какое-то полное равно-

Р2

душие, безразличие ко всему на свете охватило меня.

А женщина, не переставая, все тараторила:

— Ешь, сынок, ешь. Не стесняйся, ты быстро привыкнешь, освоишься, уж поверь мне... Слава богу, с цыганской жизнью покончено; только цыгане и могут так жить, ну, а мы... мы — другое дело...

По всему было видно, что меня в этом доме ждали. Значит, старик тайком от меня давно вел переговоры. Недаром даже кровать заранее приготовили.

Вот я и один в комнате. Кругом — темнота. Напрасно я напрягаю зрение — ничего не видать. Только в окошке смутно вычерчивается квадрат далекого ночного неба. Я пытаюсь заснуть. Закрываю глаза. Но сон бежит прочь. Надо мной — потолок, он как будто давит на меня. Постель чистая, мягкая, но именно поэтому в ней как-то неудобно. Чувство такое, будто качаешься в неустойчивой колыбели: того и гляди, вывалишься! Я привык видеть над собою небо — высокое, необъятное. Звезды всегда навевали мне сон. А здесь их нет. От звезд меня отделяет сначала потолок, потом крыша...

А эта постылая кровать!..

Когда ты лежишь на земле, все совсем иначе, чем на кровати. Земля надежна. Ты растягиваешься на ней, и она манит тебя к себе: ближе, еще ближе!.. И тогда ты чувствуешь, как она мягко дышит, ты ощущаешь ее теплые запахи.

Глухая ночь... И нет ей конца. Вокруг — тишина...

Временами слышится звон колокольчика из загона, гулко падает в саду перезревший плод или неожиданно раздается хриплый, надтреснутый лай Руно. И снова тишина — густая, тяжелая, невыносимая...

И кажется мне, будто я единственное живое существо, которое не спит в этой томительной, бессонной ночи.

Сердце подкатывается к горлу и стучит, стучит...

83

Я все раздумываю о решении папаши Му лона: зачем он оставил меня здесь? Почему не захотел взять с собой? Может, оттого, что не в силах был прокормить меня? Или просто не хотел, чтоб я скитался под вьюжным зимним небом? Или же считал, что у этих людей мне будет лучше, чем в цыганском таборе?

Нет, Мулон не отказался от меня. Нет! Он поступил так потому, что хотел обеспечить мне мало-мальски сносную жизнь.

Или...

Не знаю, что и думать. И все-таки надо докопаться до истинной причины моего изгнания из табора. Надо как-то оправдать решение папаши Мулона. Но как, как это сделать, если я бесконечно одинок и никому теперь не нужен, если меня отдали в руки чужих людей?!

От такого малодушия меня бросает в дрожь. Потом я успокаиваюсь и, упрекая себя за слабость, стискиваю зубы. Нужно выдержать! Во что бы то ни стало!