Плеть не дошёл в тот опасный день до ринга, не дошёл до Порта. А потому примерно через неделю в «Угольях» Гныщевичу как бы невзначай попались два взрослых тавра. Одного из них, Тырху Ночку, он знал хорошо: средний сын и подручный самого Цоя Ночки, умеет при желании говорить без акцента, ведёт многие непортовые дела — un grand, в общем, seigneur. Гныщевич с Плетью такой выделки не стоили, а это давало надежду, что тавры встретились и правда случайно.

«По поводу Плети, — первым подошёл к ним Гныщевич. — Он поживёт некоторое время в городе».

Тырха Ночка медленно дожевал кусок стейка и столь же медленно обернулся. Сумраку он нагонял для вида, а злился обычно совершенно иначе, но сама его затея нагнать сумраку уже заставляла осторожничать. Тогда-ещё-не-совсем-Гныщевич нагло уселся на стол напротив него.

«Это новост’», — спокойно заметил Тырха Ночка. Акцент он не скрывал, и хорошо. Значит, собирается говорить на внутренних основаниях. Но на лице его не мелькнуло и подобия знакомой белозубой улыбки.

«Возникла такая необходимость. — На наводящие вопросы надеяться не стоило. — Вот что Цою Ночке передай: он помнит, зачем Плеть вообще выпускал? L’intégration, более полное проникновение в город? Если каждую ночь в общину валандаться, никакой intégration толком не выйдет».

«Цою Ночке виднее», — всё так же, без улыбки и без выраженного неудовольствия сказал Тырха Ночка.

«Нет, мне виднее. Потому что он сидит в общине, а я — в Академии. Мне он доверяет? А я за Плеть отвечаю».

«Ты б его к Цою Ночке привёл, поговорили б, там и дали бы вам позволение, — включился второй тавр, имени которого Гныщевич не знал. — А так он вами недоволен».

«Поговорим», — уклончиво пообещал Гныщевич, и на том его отпустили.

Когда Гныщевич явился к Цою Ночке без сопровождения, тот окинул его единственным здоровым глазом (второй был на месте, но почти уже ничего не видел и как-то всё время отъезжал в сторону) и тяжело вздохнул:

«Вышвырнут’ бы тебя, наглец, за такое».

«Уж не пропаду, — ухмыльнулся Гныщевич. — И по поводу Плети ты меня не переубедишь. Ему место в городе».

«Мал’чик, — ласково покачал головой Цой Ночка, — ты меня расстраиваешь. Для того ли мы тебя растили, чтобы ты сам, не спросившис’, решения принимал? Как же ты так меня не уважаешь?»

«Уважаю и в твоих интересах действую. От всего моего, сам знаешь, половина — твоя. Общинная. Так не логично ли общине желать, чтобы у меня побольше было? А чтобы у меня побольше было, меня должны любить. Только вот от общинного тавра люди шарахаются. Ему светскости набраться нужно, светскости, понимаешь? — беззастенчиво и очень уверенно плёл Гныщевич. — И потом, чего тебе волноваться? Я ведь не скрываюсь, сам к Тырхе Ночке подошёл, сам к тебе явился».

«Это верно, — кивнул Цой Ночка. — Но что ж Зубр Плет’ не с тобой? Очен’ он меня этим обижает».

«Хочешь обижаться — обижайся на меня, это я его не пустил. Он другим занят. Скажешь, темню? Темню. До поры до времени. А пока вот, возьми в знак покаяния».

Отдал Гныщевич Цою Ночке ювелирный кинжал, доставшийся ему от Метелина. Дорогой до боли, с позолотой на рукояти и россыпью крупных жемчугов по эфесу. И памятный: давно, ещё в начале учебного года, графьё тоже презентовало ему эту штуку в порядке satisfaction. Спугнул чересчур большим азартом пару студентов посерьёзней и решил с аристократического плеча расплатиться за неудачу. Гныщевич тогда сказал ему, что откупаться — удел торгашей и трусов, но кинжал принял. Даже на убедительный сейф по этому поводу раскошелился.

Ничего, сейфу новая начинка сыщется, а вот отношения с общиной портить — не дело. Цой Ночка трусом не был, но большего торгаша во всём Петерберге сыскать бы не удалось, а потому satisfaction он принял с охотой и, покачав ещё для острастки головой, Гныщевича отпустил.

Но тот в общежитие не вернулся: всю ночь бродил кругами по Людскому, мрачно пинал брусчатку и обдумывал, что общинное наказание ценой своего явления и кинжала только отсрочил. И слова проклятого Метелина сами лезли в голову: «Так и будешь всю жизнь по мелочи побираться? А когда Академию закончишь?»

Курочка по зёрнышку клюёт, да в суп попадает.

И теперь, в апреле, закинув ноги на стол в своей общежитской комнате, упершись шляпой в стену и созерцая потолок, Гныщевич напряжённо пытался понять, что ему делать дальше. Ведь нельзя же, в самом деле, одних только студентов обирать. Сумма, ушедшая на оплату тайного жилья Плети — двадцати процентов той оплаты! — отчётливо показала, что так в люди не выйдешь. Несерьёзно.

Не говоря уж о том, что, созерцая жизнерадостные пьянки Хикеракли и его camarades у себя под носом, Гныщевич порой чувствовал себя куда более «в людях», чем когда приносил Цою Ночке достаточно солидные деньги.

В дверь постучали, потом, не дожидаясь, открыли. На пороге собственной персоной стоял граф Метелин. Выглядел он очень важно, даже шейный платок навертел и фамильной булавкой заколол, но в то же время неважно. Похудел, и глаза воспалились. И вообще что-то в нём изменилось с тех пор, как он в январе пропал, а теперь вернулся. Будто повзрослел.

Метелин молча прошёл внутрь, водрузил на стол бутылку водки, достал из кармана один стакан и, не снимая сюртука, сел на постель За’Бэя.

— Тебя тут не ждали, — поприветствовал его Гныщевич.

— У меня к тебе очень важный разговор. Самый важный. Выслушай, а уж потом гони.

Гныщевич поднял брови.

— Один «очень важный» разговор у нас уже был, я тебя выслушал и прогнал. Понравилось?

— Я пришёл к тебе как к душеприказчику.

— Помереть надумал? — брови уползли совсем уж под шляпу, но, если честно, Гныщевичу стало любопытно. Метелин отработанным жестом откупорил бутылку, налил себе, ухнул залпом.

— Я долго думал… Вообще много думал в последнее время. И понял: ты мой единственный друг. Я хочу передать тебе свой завод.

Гныщевич засмеялся. То ли от неожиданной откровенности, то ли оттого, что Метелин и правда вздумал считать его другом, но скорее — потому, что уж больно нелепо наложилось это proposition absurde на недавние его мысли. Не то чтобы он в последнее время редко о таком размышлял, конечно.

— Ты хотел сказать, завод твоего папаши? Графа Метелина-старшего?

— Юридически, — скривился Метелин. — Видишь ли… Мне кое-что стало известно, и я… Хотя это после. Скажу тебе вот как: есть у меня одно желание, и я знаю, как его исполнить. А ты мне в этом поможешь — не перебивай, поможешь. Потому что ты мой друг и потому что я отдам тебе завод.

— Да ты смеёшься, что ли? Как ты мне отдашь то, что тебе не принадлежит?

— Подарить я его тебе не могу, тут ты прав, но могу сделать управляющим. Это означает, что он будет полностью в твоём распоряжении. Сам определишь, что и как производить, сколько оно будет стоить, как ему развиваться. Сам решишь, сколько тебе за это причитается. Видишь ли, этот несчастный заводишко и мануфактуры принадлежат не графу Метелину, а фамилии Метелиных. Совершеннолетия я уже достиг, следовательно, являюсь таким же полноправным их владельцем, как и… отец. Когда я пришёл к нему с предложением по производству, он чрезвычайно обрадовался такой серьёзности и всецело меня одобрил. Завод давным-давно простаивает, но его можно реформировать. Как совершеннолетний аристократ, я могу представить тебя своим протеже, — Метелин чуть заметно усмехнулся, — и да, оформить управляющим. Это будет практически невозможно оспорить.

Гныщевич смотрел на него заворожённо. Всё это звучало сладко и складно, он и сам бы лучше не придумал. Если завод действительно столь же метелинский, как и его папаши, то папаша и выгнать оттуда Гныщевича не сумеет. По крайней мере, малой кровью.

Сладко, складно — и неправдоподобно. Invraisemblable. Гныщевич слышал, что граф Набедренных, приятель За’Бэя, в своём юном возрасте владеет всеми петербержскими верфями, и ума не мог приложить как. «Хорошие управляющие от родителей остались», — пожимал плечами За’Бэй.