— Думаете, всякому равнинному тавру в общине рады? Южная Равнина по сей день, говорят, являет собой живой эпос, община же не отстаёт от социального прогресса. Трагический мировоззренческий разрыв! У соседа поинтересуйтесь.

— Да он о таврском не слишком охотно распространяется, если вглубь копать. Очень уж серьёзно относится, не буду ж я человеку прямо в душу лезть!

— У этого человека есть душа? — скривился хэр Ройш. — И, хуже того, в душе этого человека имеются сокровенные области?

До чего же надоели, сил нет.

— Вы меня извините, хэр Ройш, но вам-то мой сосед чем не угодил? Вы и не представлены, насколько я помню.

— К счастью.

— Давайте я буду считать, что это у вас сословные предрассудки взыграли. Они, к слову, излечимы.

— Считайте как вам угодно.

За’Бэя передёрнуло. Его сосед по общежитию — душевный парень, что они все понимают. И познакомились как в книжке, прямо в Порту — когда Гныщевич проводником ему вызвался быть. С таким азартом деньги тряс, привирая о ценах на каждом углу! Думал, За’Бэй росского не разумеет. А За’Бэй не только росский, он и науку гостей встречать с самого детства знает, в селе на полпути к знаменитому некрополю иначе никак. В первый же вечер не выдержал, расхохотался и на росский перешёл, рассказал и про рухнувшую с неба реставрацию родов, и про поступление в Академию — Гныщевич заинтересовался, а теперь вот соседи.

Хэру Ройшу, между прочим, только на пользу это бы знакомство пошло. Не из-за сословных предрассудков, конечно, а чтобы вблизи увидел, что всё в жизни возможно. Был портовый жулик, а с каждым днём всё крепче о перспективах новой жизни задумывается. Вот уж чем они с хэром Ройшем похожи до смешного.

— Ладно, забудем о соседе, — вроде отошёл За’Бэй. — Большой Скопнический, хэр Ройш. Последний шанс сбежать от нас, иначе в трущобы к аптекарям. Вы как?

— Если бы я намеревался покинуть вас, я бы сообщил об этом ранее, — сухо ответил хэр Ройш. Но он, конечно, врал. Небось фантазирует сейчас лихорадочно, что бы такое благородному семейству пропеть о своих прогулках до поздней ночи. Безумно, конечно, в высшем свете жизнь устроена: граф Набедренных со своими верфями тут на днях ходил спорить с Городским советом о каких-то очередных поправках к Морскому кодексу, а хэра Ройша дома до темноты ждут. И ведь ровесники.

В омнибусе он совсем сник — графу бесконечно строили глазки смешливые белошвейки, а хэр Ройш так громко завидовал, что неловко стало За’Бэю. За собственную руку на колене ближайшей белошвейки. Переоделся бы, раз завидует, всяко финансы позволяют любую блажь. На графа-то не сворачивать шею невозможно — он в любую слякоть то в белом, то в голубом, то в таком сером, который одновременно и белый, и голубой. Мерцает граф. И перчатки непременные, и волосы светлые шёлковой лентой чуть небрежно перехвачены. «Безупречность» это называется, ни одна белошвейка не устоит! А хэр Ройш длинный, коленки вон всё пристроить не может, чёрный ему и без того кислую физиономию зеленит, с волос яркость оттягивает. Тут кофейный нужен, да понежнее. Хотя За’Бэй с превеликим удовольствием посмотрел бы на хэра Ройша в настоящей росской шубе — и почему эти глупцы не носят шубы? За’Бэй похитил у графа отцовскую шубу в пол и до мая из неё вылезать не собирался, поскольку в тепло после первой зимы в этом городе он больше не верил.

Белошвейки, поминутно поправляя капоры, беззастенчиво щебетали графу о предмете своей работы, то бишь о дамском белье. Граф их некоторое время терпел, а потом осведомился, относится ли с их профессиональной точки зрения к категории «бельё» скопническая ряса. Зря он так, очаровательная была болтовня.

Сошли действительно у придорожного кабака, Жорж потребовал парижского чаю — горячей мешанины из коньяка и, собственно, чая, сваренного на лимонной цедре. Отругал хозяина за пропорции — в этом-то районе в первую очередь для иностранцев работает, а так бестолково ошибается. Под это дело ловко звякнул монетами хозяину в фартук и вполголоса попросил выпустить через кухню. За’Бэй и не знал, хохотать тут или аплодировать.

Жорж только просиял:

— Всю жизнь мечтал так сделать, чем не повод?

— А чему вы, господин Солосье, столь бурно радуетесь? — огрызнулся окончательно деморализованный белошвейками хэр Ройш. — Вы находите мероприятие графа Набедренных забавным? Вы отдаёте себе отчёт, что принимаете участие в нарушении закона?

— Глупого, оскорбительного закона, подчиняться которому согласится только дурак! — неожиданно возмутился Жорж, и За’Бэй пожалел, что его уморительные фигурные усики никак не могут встопорщиться вслед за сменившимся настроем. Вот тогда был бы он настоящий комнатный пёсик.

— Вам легко говорить, а на росской территории этот закон пустил корни в самую глубь.

— Я родился в Петерберге, имею росский паспорт и даже не перехожу от возбуждения на другой язык, поскольку у меня есть вкус. Расскажите мне о корнях.

На другой язык он не переходит, к слову, совсем не из соображений вкуса — сам же почти сразу разъяснил За’Бэю. Отец Жоржа, когда-то знаменитый на все Европы ювелир, в Петерберг буквально бежал. Сложно сказать, угрожало ли ему что-нибудь в самом деле, но момент он выбрал красивый. Обслуживал монаршую свадьбу и устроил скандал, изготовив совершенно одинаковые бриллиантовые гарнитуры для невесты и ещё двух приглашённых великосветских дам, которые, как он клянётся, являлись любовницами жениха. Был он уже в годах, без двух минут полвека, и сумму скопил для безбедной старости достаточную, но в последний момент прихватил с собой совсем молоденькую горничную одной из тех самых дам. Горничная росский выучить так и не смогла, в Петерберге скучала без придворных сплетен и, когда Жоржу было лет двенадцать, всё-таки уплыла в Париж с кем-то из заезжих дипломатов. С тех пор старший господин Солосье французский в своём доме запретил, объявив его языком безмозглых пташек.

— Господин Солосье, — нахмурился хэр Ройш, — я не буду отрицать, что ваш отец давно стал неотъемлемой частью этого города и в некотором смысле почти его достопримечательностью. Но в те времена, когда в Росской Конфедерации даже аристократия была вынуждена принимать средства, о которых я не советовал бы вам кричать на всю улицу, ваш отец трудился во славу европейских королевских фамилий. Вы по-прежнему не видите между нами разницы, господин Солосье?

Жорж раздражённо дёрнул плечиком:

— Пожалуй, вижу. Мой батюшка не участвовал в самоубийственной дурости государственных масштабов и, уверяю вас, окажись он петербержцем уже тогда, всё равно нашёл бы способ участия избежать. Хотите сказать, вашим родителям вовсе неизвестно самоуважение?

— О своих родителях я не говорил ни слова. Просто обращал ваше внимание на контекстуальную пропасть: то, что вас так возмущает, для меня, например, является естественным положением вещей. «Естественным», разумеется, не означает «желаемым» или «одобряемым».

— Ума не приложу, как подобная дикость может казаться естественной!

В спор вдруг вмешался граф:

— Мой друг, не имей дикость субстанциального свойства со временем оказываться естественной и необходимой, где бы сейчас было человеческое общество? На ветках деревьев?

— Не ожидал от вас приверженности дарвенизму, — искренне удивился хэр Ройш.

— Я пришёл к Шарлю Дарвену через Сигизмунда Фрайда. Отрицать звериное начало соблазнительно, но слишком оптимистично. Все мы, в конечном счёте, лишь звери — жалкие в своей жажде звери на поводке воспитания и установленных нашей эпохой приличий, — граф скорбно вздохнул. Тому, кто обнаружил бы хоть след звериного начала в устройстве самого графа, За’Бэй бы не задумываясь отдал свою настоящую росскую шубу, без которой он тут тысячу раз успеет погибнуть до мая.

— Изобретатели средства, о коем мы дискутируем, — почти прошептал хэр Ройш, оглядываясь на прохожих, — хотели лишь укоротить поводок воспитания и приличий. Так ли уж неправы они были в своём намерении?

— Кто покусится на умерщвление звериного начала, тот от его клыков и падёт, — изучил граф свою перчатку с неподражаемо безоблачным выражением.