Это уродливый, тоскливый мир — и, промаявшись несколько дней, Твирин пошёл его менять.
Вот как теперь — ночью к генералу Йорбу.
— Конюх Хляцкий, — вполголоса произнёс Твирин, убедившись, что дверь заперта.
— По-прежнему надеется неведомо на что, — отозвался генерал, протягивая портсигар.
Папиросы не водка и не бальзам, с папиросами Твирин быстро совладал. Спасибо, леший, хоть за это.
— Пора прекратить это недоразумение, — спичка брызнула искрами и вероломно надломилась. — В казармах уже судачат.
— Расстреливаем на рассвете? Или стоит приурочить к какому-нибудь событию? — уточнил генерал Йорб.
Твирин всмотрелся в непроницаемую маску идолища, заменяющую ему лицо: генерал Йорб ведь понял тогда, что такое уродливый и тоскливый мир. Не отмахнулся от дерзости.
Твирин солгал ему, что со дня на день город оденется в листовки с этим самым вопросом.
Почему — вы — не — арестовываете — Городской — совет.
Твирин пообещал ему листовочников. В обмен на честный ответ: так почему?
(Спасибо, леший, и за сказочную дурость оскописта, который не стал отсиживаться у графа или в Алмазах, чем невероятно упростил Твирину выполнение сего обещания.)
О расстреле речи, конечно, не шло. Расстрел — заслуга камертона внутри Твирина, впервые зазвучавшего, когда барон Копчевиг принялся убеждать генералов, что арест Городского совета поставит Охрану Петерберга в сложнейшее положение, поскольку прецедентов не было, поскольку реакция Четвёртого Патриархата непредсказуема, поскольку без властного органа город затопит хаосом и далее, далее — навстречу уродливому и тоскливому миру. Три других генерала не были тверды в своём мнении, они всё примеривались мысленно к тому факту, что срочное совещание на территории казарм может завершиться для Городского совета препровождением в камеры. Зато солдаты хмелели на глазах: неужто им прикажут препровождать? Им — Городской совет?
И камертон внутри Твирина звякнул: они способны на большее. Они уже прожили в воображении триумф ареста, и если барон Копчевиг заморочит-таки генералов, они будут разочарованы. Но если выстрелить теперь — подхватят. Без приказа, без размышлений. Камертон настаивал.
Если бы камертон ошибся, расстреляли бы Твирина. Приставив обрез к говорливой голове барона Копчевига, он успел спросить себя, страшно ли это.
Страшно. И одновременно — вовсе нет. Только близость пропасти и делает любое твоё движение предельно точным.
«Вы террорист», — сказал ему потом генерал Йорб. Ничуть не изменив непроницаемую маску лица.
«Можете арестовать вместо Городского совета меня».
«Во-первых, я жду, что вы приведёте листовочников. Во-вторых, это означало бы отказаться от причастности к расстрелу Городского совета — что глупо. В-третьих, успеется».
Как же много кошмаров тому назад это было.
Докурив папиросу до половины, Твирин всё-таки убедил себя, что и в этот раз генерал Йорб непременно воспротивится уродливому и тоскливому миру.
— Я не намерен отменять первоначально избранное наказание. Никто не будет расстреливать конюха Хляцкого как обыкновенного преступника. Он солдат Охраны Петерберга и заслуживает чести самостоятельно прервать свою жизнь.
— Но за всё время, проведённое наедине с револьвером, он так и не сподобился это сделать, — генерал Йорб медленно, по крошке стряхнул пепел. — Вы знаете, как его заставить?
— Нет. Но я знаю, что другим солдатам его пример необходим. Больше, чем самому конюху Хляцкому.
Генерал Йорб обернулся к часам. Чуть сдвинул брови, мгновенье поразмыслил, извлёк связку ключей и поднялся из-за стола.
И уже у самой двери произнёс:
— Спасибо, что пришли с этим ко мне. Вместо того чтобы решать проблему силами Временного Расстрельного Комитета.
Твирин коротко кивнул. Он и сам знал, что правильно — так. Камертон не даёт сфальшивить.
Камера Хляцкого была здесь же, в Западной части — подальше от главных его знакомцев по службе. Знакомцам ни к чему соблазн повидаться, поговорить и всеми прочими способами ослушаться приказа. За два поворота до камеры генерал Йорб замедлил шаг, осмотрелся и бесшумно ступил в какое-то хозяйственное помещение. Зажёг керосиновый фонарь и, кажется, опрокинул его. Выскользнул он столь же проворно и бесшумно, терпеливо дождался, пока сгустится дым и соберётся тяжёлый запах горелой краски, — и вот тогда уже поспешил к камере.
Караул как раз начал принюхиваться и сам. Генерал Йорб с подчёркнуто пасмурным видом позволил им временно покинуть пост ради тушения пожара. Твирин только усмехнулся этому незатейливому, зато исполненному без единой помарки шулерству. На связке, которую прихватил генерал Йорб из своего кабинета, был и ключ, отпирающий камеру Хляцкого.
Хляцкий спал, и копошение у двери ничуть его не потревожило. Даже рот его был глуповато приоткрыт во сне, что лишало всю сцену последних капель достоинства. Револьвер, оставленный Хляцкому для свершения правосудия над самим собой, пришлось поискать — он валялся в самом тёмном углу, красноречиво прикрытый тряпицей. Дальнейшее же заняло всего несколько мгновений: генерал Йорб поднял револьвер, сел на корточки перед спящим Хляцким и выстрелил. Конечно, в приоткрытый рот.
— Повезло, — бросил он, возясь над трупом Хляцкого. — Бодрствовал бы — так убедительно бы не вышло.
Твирин не ожидал от себя, но проклятый, нелепый — совершенно какой-то детский! — приоткрытый рот вдруг напомнил ему, что про Хляцкого он слышал в той жизни, где был ещё Тимофеем. Думал даже, будто никакая это не фамилия, а прозвище — как оно обычно и бывает у Хикеракли.
И вот уж точно незачем пускаться сейчас в романные размышления, отчего это всё самое принципиальное, самое значимое, всё, что в первый раз, достаётся Хикеракли. Что первым застреленный член Городского совета, что первым приговорённый к высшей мере солдат Охраны Петерберга.
К лешему романное.
Вернувшийся взмокшим караул шулерства вроде бы не заподозрил. Генерал Йорб, нарисовав раздражение, распорядился выяснить, какой растяпа оставил горящий фонарь, — и решительно направился в сторону Южной части по змеиному телу внутренних коридоров.
Твирин со стыдом обнаружил, что вынудил генерала окликнуть себя, поскольку замер на месте.
— Когда я по юности служил ещё в Оборонительной, — безо всякого выражения прогудел на ходу генерал Йорб, — у нас были модны самоубийства в защиту чести. На противника насмотрелись — сами знаете наверняка, как оно у тавров. Командование, конечно, холодным потом обливалось: по неагрессии влететь могло со всей дури. Только то и спасало, что Южная равнина даже из Столицы край света, где неведомо что творится, — куда уж там Европам до истины докопаться.
Твирин давно не обманывался йорбовской непроницаемостью и комплимент распознал сразу. Впрочем, из генералов один лишь Стошев в открытую выступил против изменения высшей меры для солдат, остальные, быть может, и удивились, но существенных возражений не подобрали. Стошев же в очередной раз доказал, что он человек вовсе без камертона, опирающийся на самые рассудочные построения.
Нельзя казнить преступников обыкновенных и преступников-солдат одинаково, в этом нет уважения. Всё та же история, что и привела к расправе над некоторыми офицерскими чинами — начиная со злополучного полковника Шкёва, который отчего-то не мог взять в толк: Охрану Петерберга в сброд превращает не что-нибудь, а именно его собственный ор, зловоние нескончаемых оскорблений и прочие замашки дрессировщика.
Не стой между солдатами и генералами так много этих нечутких дрессировщиков, никакой Твирин бы не понадобился, не материализовался бы из смутных чаяний.
— С вас ответная любезность, — генерал Йорб всмотрелся в постепенно рассеивающуюся заоконную темень. — Я хотел бы перехватить генерала Скворцова, как проснётся, и кое-что ему втолковать, а вас попрошу сделать внушение молодчикам из Второй Охраны, приписанным к Южной части. Мне поступило донесение, будто кто-то из них слишком бойко перенимает наши традиции и уже наловчился резать ружья на продажу в Порт. Могу я на вас рассчитывать?