Изменить стиль страницы

Я пошёл на двор храма. Как я и думал, курица была слепа на один глаз. Я похолодел от ужаса.

Поутру несколько дней спустя я вышел в коридор, чтобы пойти в уборную, и почувствовал, что в комнате напротив были люди. Мне показалось, что они пришли ещё до того, как я проснулся. Я услышал мучительные стоны. Пришёл Сай, и, когда он уходил, я понял по звуку его шагов, что на мгновение он остановился в коридоре. После полудня я сходил на рынок Санва купить еды на обед и по возвращении обнаружил, что дверь напротив приоткрыта. Я увидел тесную комнату величиной в четыре циновки, голого, лежащего на полу на животе мужчину и татуировщика, втыкающего в его спину иглу. Мне страшно хотелось разглядеть всё получше, но заставить себя остановиться я не мог. Я лишь мельком увидел голые ляжки и задницу лежащего, да ещё худощавую спину татуировщика.

Увидеть, увидеть воочию… До сих пор я лишь слышал исполненный муки голос. Теперь же я словно украдкой подглядел того журавля из народных преданий, который вырывает из своих крыльев перья, по очереди вкладывает их в челнок и прядёт, истекая кровью. Я вернулся к своей работе и, разделывая коровью и свиную требуху, принялся сравнивать вот эту свою сдельную работу с тем, что по моему представлению происходило в комнате напротив. Мои руки тоже были склизкие от жира и крови. Но при каждом доносившемся из комнаты напротив стоне неистовое безумие той сцены — хотя я лишь мельком подглядел её в щель приоткрытой двери — вставало перед моими глазами, заставляло моё сердце корчиться в муках, словно это в него и вонзалась игла. Мне казалось, будто я слышу дыхание неумолимой кармы с налитыми кровью глазами, вонзающей иглу за иглой в кожу, нет, в саму трепещущую суть человека, наказывая его за грехи прошлой жизни. Но почему ради нескольких капель туши под кожей люди готовы терпеть такую чудовищную боль? И что это за сияние, которое они хотят высечь на своей живой плоти?

— Ой, тётенька, здрассьте, — послышалось из коридора.

По голосу я сразу узнал девушку. Ая открыла дверь комнаты напротив и вышла в коридор, когда тётушка Сэйко уже стояла на пороге моей комнаты. Мальчик тоже выбежал из комнаты и вцепился в ноги тётушки Сэйко, крича:

— Больно мне! Чёрт, больно как!

— Пчела его, теть, укусила, — сказала Ая. — Видишь, как ему лицо раздуло?

— Ой, бедняга, и правда… Всю красоту парню попортили.

— Говорит, по улью палкой шарахнул, когда из школы домой шёл. Ой, да оставь ты меня в покое!

Поговорив ещё немного в таком духе, они расстались: Ая пошла в аптеку по соседству купить лекарств, а тётушка Сэйко вместе с мальчиком вошла ко мне в комнату. На его лице и правда виднелись две красные вспухлины — одна у края глаза и ещё одна на верхней губе. Он то и дело кривился от боли — очевидно, укусы действительно сильно болели. Тётушка Сэйко достала из сумочки обвёрнутую в дубовый лист сладкую рисовую лепёшку и принялась подтрунивать над ним:

— Ну и дела… Даже и не угостишь тебя, а, Симпэй? С такой рожей разве разжуёшь?

— А мне и не надо! — озлобившись, сказал он. Но сразу же добавил: — Найто вчера хвастался, мол, улей нашёл, улей нашёл, а сегодня я взял и нашёл, а у него спросишь где, так и не говорит ни фига, а я вот взял и нашёл.

Очевидно, мальчик всё-таки хотел, чтобы тётушка приласкала и утешила его. Потому и начал рассказывать свою героическую эпопею.

— А Сумико, она знаешь чего сказала? Что пчёл боится. «Симпэй, — говорит, — я пчёл боюсь. А ты?» А я ей говорю: «Ща им как шарахну!» Раз сказал, делать нечего, взял да шарахнул, а она вдруг как заорёт. «Завтра расскажу про тебя учительнице, — кричит, — всё расскажу!»

— Ах вот оно что! — откликнулась тётушка Сэйко. — Ясно всё с тобой. Влюбился ты в эту Сумико или как её, а?

— Так она же говорит, что всё учительнице расскажет!

— А ко мне в закусочную ходит одна, красотка такая. Не твоя, случаем, учительница?

— …

— Бедняга ты, Симпэй. Предали тебя. А девка эта твоя, Сумико — злюка.

— He-а, не злюка она. Она мне из бумаги животных складывает.

— Ух ты! Тогда всё понятно. Вот ты и решил её порадовать, да? И полез с палкой на улей… Любовь-морковь у тебя. Во дурень-то…

Тут из аптеки вернулась Ая. Женщины стали мазать укусы мазью, прикладывать влажные компрессы и ещё раз — теперь уже вдвоём — перемыли косточки подружке мальчика, подтрунивая над ним. Я не смеялся. Мальчику, наверняка, потребовалось всё его мужество, чтобы броситься на улей с палкой. Но за свой подвиг он получил от подруги неожиданный выговор и, к тому же, вернулся домой с распухшим лицом. Тем не менее, когда тётушка Сэйко дурно отозвалась о девочке, он наивно попытался защитить её. Именно в этом и была, наверное, вся комичность этой истории, но я почему-то думал только о его отце, о том, как он сидел на корточках во дворе храма. И всё же в тот день я впервые, хоть и ненадолго, почувствовал в своей комнате тепло человеческих сердец.

— Ну, пора по домам, — поднимаясь, проговорила тётушка Сэйко. Они ушли, но в комнате остался запах — запах девушки, только он. Я распахнул окно, но прямо за ним была стена соседнего дома. Я открыл дверь, ведущую в коридор, но запах не выветривался. Я съел лепёшку, которую принесла мне тётушка Сэйко. Она всегда покупала мне только японские сладости, причём всегда в дорогих лавках. Я был ей за это благодарен, понимая, что так она по-своему заботится обо мне. Но и то, как она сжала мне руку, когда впервые привела в эту комнату, не забыл.

Настал вечер, и как всегда на душе стало одиноко. В комнате не было ни телевизора, ни телефона. Писем, разумеется, я тоже не получал. О том, что я жил здесь, кроме местных знал лишь человек по имени Канита, по рекомендации которого я сюда приехал. Я не знал о нём ничего. Впервые я увидел его в кабаке города Нисиномия, где тогда работал. Он был завсегдатаем, но никто в кабаке не знал ни кто он, ни откуда появился в этих краях. У него было округлое, как у младенца лицо, беспокойно бегающие плутоватые глазки и вкрадчивый голос. Я прислушался к болтовне этого пройдохи. Приехал в Ама и в первый же день к своему удивлению обнаружил, что он знал обо мне всю подноготную. С тех пор как я поставил крест на своей жизни в Токио, я никому не говорил, что окончил университет. Но люди всегда знают, хотя откуда — ума не приложу. Мне подумалось, что этот Канита тоже как-то связан с местными. Хотя что это за «местные» и что это за «место» не представлял совершенно.

Я лежал во тьме, когда поток моих мыслей прервал вечно витавший в комнате запах протухшего мясного сока. С каждым днём теплело, и, чем ближе к лету, тем сильнее становилась вонь. Лето — пора гниения. Я вдруг понял, что к вони примешивался ещё один запах — еле слышный запах девушки. Быть может, как раз в эту минуту она стонет в тёмной комнате на первом этаже в грубых объятиях татуировщика. Этого человека с глазами одержимого, с вечно налитыми кровью белками, который жил, неутомимо вкалывая иглы в живую плоть. Всеми фибрами души он желал лишь одного — беспощадно искалывать иглой трепещущие души. Другого способа забыть о своём грехе у него, пожалуй, не было.

У каждой любви — свои составляющие. Красавица-хозяйка столовой окономияки в Кобэ, когда я пришёл к ней просить нанять меня на работу, сказала: «Ну, молодой человек, как вы к нам, так и мы к вам. Будете хорошо работать, и когда-нибудь поглажу вам вот тута». И просунула свою руку мне, чинно сидевшему перед ней с поджатыми ногами, между ляжек.

В соседней комнате пока что царила тишина, но рано или поздно очередная шалава, корчащаяся в муках своего падения, приведёт очередного мужчину, едва дышащего под пятой одиночества. Жаждя утешения, они словно пара чертей сольются в похотливом объятии, закончат своё адское дело, и снова примутся твердить то неведомое заклятие. «Оцутаигана, уротанриримо…»

Что привело меня сюда? Почему я прислушался к дьявольскому шепотку этого Канита? Разумеется, я играл теми картами, которые мне были розданы. Но чувствовал, что на этот берег меня выплеснула некая иная сила. В кабаке в Нисиномия меня постоянно мучило ощущение, что мне здесь не место. То же было и в Кобэ, а до того в Киото, и ещё раньше в Химэдзи. Неведомое нечто, неумолимо гнавшее меня всё дальше и дальше, появилось во мне гораздо раньше — когда я ещё жил в Токио. Вот когда я с ужасом понял, что с каждым днём, проведённым в поиске рекламодателей, душа моя проваливается всё глубже в бездонную трясину. В груди была тяжесть, осадок, который никак не уходил. И вместо того, чтобы ухватиться за бабу, я вцепился в соломинку собственного бессилия, принял и признал его. Решение было малодушное и бессмысленное. И привело к тому, что я остался в Токио без гроша. Но здесь, в Ама… Почему у меня нет ощущения, что здесь мне не место?