Изменить стиль страницы

Она уходила, непременно оставляя на полу мандариновую корку с торчащим в ней окурком. Иногда на окурке виднелось красное пятно от губной помады, и, бывало, я оставлял этот мусор до её следующего прихода. Разумеется, она всё замечала, но так и сидела, невозмутимо пуская клубы дыма. Наверняка она считала меня толстокожим упрямцем, но я тоже считал её толстокожей упрямицей, молча нарезал требуху на куски и насаживал нарезанные куски на шампуры.

И всё же на фоне моих будней в четырёх стенах этой унылой комнаты даже эти посещения тётушки приносили мне некоторое — хоть и небольшое — облегчение. Меня так и разбирало спросить её, отчего мужчина стонет в комнате напротив, и почему она не сказала мне в тот раз, что девушка из «Яблочка» живёт в комнате подо мной. Но, задав ей эти вопросы, я переступил бы черту. Я понимал, что у неё были свои причины не заговаривать об этом, точно так же как и у парня, приносившего мне требуху, были свои причины молчать. И всё же моё сердце стало невольным совладельцем её «ненавистного прошлого». Её тайна терзала моё сердце, грызла его по ночам всякий раз, когда в соседней комнате запевала своё ужасное заклинание старая шалава.

4

Шла третья неделя марта, когда я отправился на почту купить открыток и встретился там с тем мертвенно-бледным мужчиной. Я отвесил лёгкий поклон, но на его лице не дрогнул и мускул. Из чего я заключил, что он меня не помнит. Он был с мальчиком лет шести-семи. «Ну, пошли», — сказал он ребёнку, слегка ударил его костяшками пальцев по лбу и вышел на улицу. Я мельком увидел лицо ребёнка и вздрогнул. Это был тот самый мальчик, который иногда играл в переулке возле дома. Бледный вёл себя с ним как отец. Но кем же тогда приходилась ему та девушка? Я не раз слышал, как ребёнок зовёт её по имени. То есть матерью она ему быть не могла. Так или иначе, одно было ясно: в комнате прямо под моей просыпались по утрам и ложились спать по вечерам девушка по имени Ая и этот мальчик. И, быть может, тот бледный тоже.

Люд, приходивший в комнату напротив, производил впечатление «угольков» — так местные называли якудза, тлевших в этом беспросветном земном аду.

Когда я ещё работал в столовой окономияки,[16] мне не раз приходилось слышать от приходящей шушеры фразы вроде: «у нас угольков…», но, хотя слово даже в их устах звучало несколько самоуничижительно, я почувствовал, что бранным оно не было. Итак, один из этих «угольков», уверенно топая ногами по ступенькам, поднимался в комнату напротив, к мужчине с мертвенно-бледным лицом, и мучительно, будто под пыткой, стонал. Словно именно для того и приходил.

Вскоре после этой встречи на почте, поздно вечером я пошёл в общую баню. Она была почти пуста — кроме меня там было человека два-три, не больше. Я вымылся и сидел в воде, когда дверь отворилась и вошёл ещё один мужчина. Это был человек лет сорока, поистине могучего телосложения. Я взглянул на его спину. И вздрогнул. Всю спину покрывала татуировка. На фоне языков пламени и вихрем вплетённых в них бабочек красовался голубой Акала — бог огня. Стоило мне взглянуть на него, и я понял загадку тех стонов, раздававшихся из комнаты напротив. Всё встало на свои места: и то, что посетители звали мужчину с серым лицом «сэнсэй», и что стоны порой раздавались всю ночь до утра. Как же я раньше не догадался? Ведь татуировка была и у него — я мельком увидел её под его рукавом во время нашей первой встречи на станции Амагасаки.

Эти рисунки тушью на полотне кожи… В них таится сила совершенно непостижимая. От бога Акала, нарисованного во всю спину погрузившегося в ванну мужчины, исходило настолько бесовское сияние, что я невольно отвёл глаза. Что это за сияние? Казалось, рисунок в основе своей отличался от буддийской живописи, хотя в чём состояло это отличие я не понимал. И не знал, почему он вызывал во мне этот трепет.

В тот вечер, вернувшись домой, я достал купленные на почте открытки. Будто одержимый демоном того адского сияния, я захотел написать кому-то что-то. Неважно кому, неважно что. Но стоило мне усесться с пером перед открытками, как оказалось, что писать мне некому. Прошло немногим больше трёх лет с тех пор, как я отказался от своей жизни в Токио. И теперь, спустя эти три с лишним года, я уже не мог написать никому. Если я примусь описывать в мелочах свои будни, люди посчитают, что я жалуюсь на свою судьбу. «Что, поплакаться захотел? Другую поищи!» «Разве ты, братец, не сам себе это выбрал?» Писем такого рода я получил немало. Из чего следовало, что друзей получше у меня в те годы просто не было.

Но горький опыт меня ничему не научил, и я опять пошёл на почту и накупил открыток. Желая написать. Кому-то. Что-то. Я искал утешения, и отрицать это было бессмысленно. На лицевой стороне открытки я написал имя, адрес, перевернул её на другую сторону, но там уже ничего написать не мог, выбросил её и взял новую, и так далее, пока не перевёл их все, и когда кончились все десять, что я купил на почте, моя душа, наконец, обрела покой молчания. Быть может, именно в поисках этого покоя я и отправился за открытками на почту. Я всё равно знал, что снова, уже в который раз отправлюсь на почту, куплю марки и открытки. Сердцем немо твердя отчаянное заклинание старой шалавы из соседней комнаты.

Однажды ввечеру выйдя в коридор, я услышал доносившиеся из комнаты напротив приглушённые мужские голоса. Не останавливаясь, я прошёл до конца коридора к общей уборной. Уже протянул руку, чтобы открыть дверь, как вдруг она распахнулась сама, и из уборной вышла Ая. «А!» — вздрогнул я. Но она лишь мельком взглянула на меня, не останавливаясь, прошла по коридору до моей комнаты, обернулась, снова взглянула на меня и вошла в комнату напротив. Я присел над унитазом и снова увидел прямо перед глазами тот рисунок: женщину, держащую во рту половой орган. Я представил себе, как Ая только что сидела на корточках над этим унитазом и справляла нужду, глядя на него. Когда она взглянула на меня во второй раз, в глазах её промелькнула усмешка — наверное, она как раз вспомнила этот рисунок.

— Сука! Убью! — заорал на меня однажды вечером Сай. Произошло это совершенно внезапно. Не снимая ботинок, он прошёл в комнату и схватил меня за грудки. Я был ошеломлён, поскольку не ожидал, что он вдруг заговорит, а также был испуган, поскольку не понимал, чем вызвал его гнев. Я как раз собрался, как всегда, отдать ему наготовленную гору мяса. Но он так и не ударил меня — очевидно, удовольствовавшись, во-первых, тем, что наорал на меня, а во-вторых страхом, который наверняка увидел в моих глазах. Он взял мясо и ушёл. В последнее время я не особенно напрягался во время его приходов. Разгневался ли он из-за этого? Поскольку он никогда не заговаривал со мной, я тоже не считал нужным говорить что-либо и всегда молча отдавал ему мясо. И привык к этому — быть может, слишком привык. Но что именно в моей беззаботности вызвало эту внезапную вспышку гнева, я не понимал. Не понимал, сколько бы ни думал об этом. И оттого в душе остался осадок. Неприятный и тревожный…

На следующий день, ожидая его прихода, я буквально не находил себе места. Однако Сай взял мою гору мяса и ушёл, ведя себя так, словно между нами вовсе ничего не произошло. И всё же страх в моём сердце остался надолго.

Душа человеческая — чудовищная бездна… И не только его душа — душа почти каждого, кого я знаю. Поэтому рассказывать о происшедшем хозяйке закусочной, сделавшей мне то горькое признание, я не собирался. Тётушка Сэйко приходила раз или два в неделю и сидела со мной, молча пуская клубы дыма. О чём она думала, что чувствовала? Этого я не знал. Быть может, она приходила сюда, как та шалава, чтобы онемевшим сердцем пропеть своё печальное заклинание. Так или иначе, права заглянуть ей в душу у меня не было. Я был уверен, что Сай ей ничего не сказал. Я прочёл это в его глазах, хотя как — сам не знаю.

5

В выходные я стирал, развешивал бельё, и дальше делать было нечего. Однажды я пошёл пообедать в столовую неподалёку, после чего отправился побродить по главной торговой улице города. На витринах лавок по обеим сторонам улицы были разложены красивые вещи, разложены так, чтобы привлечь внимание прохожих. Я рассматривал витрины, одну за другой, но мне ничего не хотелось. И не потому, что вещи были изготовлены неумело — несколько лет назад мне захотелось бы обладать многими из них. Но сейчас, кроме самого необходимого, мне не хотелось ничего. Вскоре мне стало противно смотреть на них, и, вздрогнув, я понял, что занимаюсь самоистязанием.

вернуться

16

Блюдо из моллюсков, овощей и водорослей, отваренных с сахаром, соевым соусом и сладким сакэ.