Изменить стиль страницы

В состаренной не возрастом, а тяжелой безрадостной жизнью этой женщине он признал бывшую сиротку Огульджан. Она, значит, была матерью начинающего бандита Италмаза, не раз уже грабившего заповедник и умело пойманного им, Курбаном-Гуртом. Какой ветер забросил их, мать и сына, сюда, за сотни километров от города Керки?

Ветер пустыни?..

Несет он, несет песчинки — в одиночку, стадом, с места на место, разводя их в стороны и где-то далеко-далеко, на каком-нибудь твердом гребне, опять сталкивая, притирая друг к дружке…

Это только уверенный Сердоморов говорит, что скорость и направление движущихся песков определить просто, загадки тут нет, особенно если знать, какой ветер будет дуть. Но в том-то и дело: какой ветер?! Ждут, что набежит он с отрогов Копетдага, прохладный и приятный, вливающий свежесть в тело, дарящий дыням сладковатую вязкость и крепость. Ждут — по всем признакам — его, копетдагский ветер обновления… А небо в считанные минуты прогибается под тяжестью внезапно налетевших грязных туч, и все вдруг тонет во мраке и разбойном свисте, груды песка, вихряще взмытые в поднебесье, обрушиваются на землю страшными, разрушительными ударами. Это начало жестокого хазана[24], который не поддается предсказаниям.

Где окажутся песчинки, разметанные яростью хазана?

…Курбан-Гурт, не замечая сам этого, улыбался в темноте, радуясь, что ему удалось в споре, пусть мысленном, одолеть директора Сердоморова и тому лишь остается сказать, как он обычно говорит в такие, неловкие для него моменты: «Пока один ноль в твою пользу, Курбан-ага. Мой книжный интеллект задавлен твоим генетически приобретенным чутьем!»

Он знает наизусть эту директорскую фразу. Ее было так же трудно запомнить, как в детстве затвердить слова непонятной молитвы, идущие вслед за главным, обязательным зачином: «Бисмалла…»[25]

И все же запомнить, затвердить легче, чем забыть.

В отрочестве Огульджан была для него как прекрасная свежая роза, которую прятали за глиняной стеной. Воспоминания о ней, потерянной безвозвратно, были так жгучи и болезненны, что сердце в зрелые годы — закаленное, настрадавшееся, ровное для радости и грусти — все еще, казалось, кровоточило раной.

Даже схоронив жену свою, не успев толком пожить с ней, народить детей, вспоминал черные глаза жены как те, когда-то виденные у юной Огульджан…

А на склоне лет — вот ведь! — острые шипы почти забытой им розы, увядшей под хладным дыханием ветра хазана, мстительно вонзились в эту затянувшуюся уже рану на сердце, застряли в ней как напоминание о прошлом и пытка за сегодняшнее… Неси, терпи до могилы!

Розу растоптали, но шипы — тебе!

Ты же когда-то думал о ней ночами.

Тебе!

И примчался Золотой Джейран.

Оттуда же… оттуда…

Не замыкается ли предначертанный жизненный круг?

Стонал, ворочаясь на тонком, свалявшемся тюфяке, старый егерь Курбан Рахимов, и пес Караель, встряхивая обрезанными ушами, по-прежнему тихонько поскуливал рядом, а все вокруг домика, как бывает ясной лунной порой, излучало таинственный, неземной свет.

Даже смертоносный каракурт[26], застывший на каменной плите перед дверью, напоминал граненый кусочек оброненного лунного камня: не захочешь — потянешься к нему рукой.

И, может быть, Курбан-Гурт подремал бы подольше, опутанный тяжелой паутиной тревожных видений, но Караель вывел такую резкую, скулящую ноту, что он испуганно приподнялся и с возгласом: «Чтоб тебя… шайтан!» — запустил в собаку своим брезентовым сапогом. Тряс головой, сгоняя тяжкий сонный дурман.

Крутанул рычажок «Спидолы», впустив в дом непонятную скороговорку на чужом языке, прислушался к этому живому человеческому голосу, который силился что-то объяснить миру, и стал обуваться…

В район Красных камней Курбан-Гурт пришел, отмахав километров восемнадцать, когда луна уже была бесполезной на небе: висела, бледная, обесцвеченная, испитая ночной тьмой, а утренний свет возникал и разливался независимо от нее. Песок постепенно желтел, но во впадинах и на северных склонах барханов плотно лежали иссиня-черные тени.

Он не стал приближаться к каменным завалам, тем более к черным саксаулам: джейраны, возможно, чутко спали в неглубоких ямках своих лежек, и, если они действительно тут, на месте, он, когда развиднеется, увидит их.

Замаскировался на облюбованной прежде позиции, там, где доживало свой скудный срок мятликовое поле, посреди которого за растресканной глыбой песчаника пряталась удобная ложбинка. Бинокль, карабин, фляга — все привычно легло под руку.

А солнце, пока невидимое, еще не поднявшееся из-за горизонта, уже стелило тепло на пески. Они розовато поджигались пугливыми бликами, будто язычками огня, и воздух заметно тяжелел от набегающих знойных волн…

Затем незаметно, как-то вдруг, свершился окончательный переход от ночи к утру: синие, желтые, розовые краски пустыни высветились до прозрачности, всхолмленная равнина открылась во всем безбрежии.

И Курбан-Гурт, осматриваясь, неожиданно обнаружил метрах в трехстах перед собой лежавшего за низкой грядой валунов человека — вернее, его большой овчинный тельпек[27]. Вот тельпек дрогнул — и человек на миг выглянул из-за своей каменной защиты.

Он, Италмаз!

Потянулся, расправляя затекшие плечи. Спал, только проснулся. Значит, с вечера здесь… Чуть-чуть недооценил его воровскую прыть.

«Однако я его лучше знаю, чем он меня, — усмехнулся Курбан-Гурт. — Он на самом деле решил, что сегодня поживится — а я потом локти грызи… Он смеяться хотел надо мной. А я — вот я!»

Чтобы стекла бинокля не вспыхнули под солнечными лучами и не выдали его, он глубоко спрятал их под козырьком из пальцев, стал внимательно — квадрат за квадратом — изучать местность, окружавшую саксаулы.

Вот они… есть! Один, второй… четыре, шесть…

Но где Золотой? Где он?

Все стадо в наличии, кроме него.

Может, как положено вожаку, он где-то поодаль, на возвышении? Эти все лежат, а он сторожит?

Но тогда где? На пирамиде Красных камней, только не на самом верху, а где-то сбоку, с той невидимой отсюда стороны, — там?

Скосил взгляд туда, где скрывался Италмаз.

В многократном увеличении — через сильные линзы бинокля — иссеченное зарубцевавшимися болячками лицо Италмаза показалось егерю измученным, обычно стянутые злым напряжением губы его кривились в вялой зевоте.

«Звали тебя сюда, — сердито подумал Курбан-Гурт. — Ва-ах, как звали тебя… Да?»

Италмаз высунулся из-за своего укрытия повыше, тут же спрятался и стал прилаживать длинный, с двумя черными зрачками ствол ружья в расщелине между камнями, отыскивая ему надежный упор.

Джейраны вставали с лежек; вздрагивая легкими телами, стряхивали песок с волнисто переливавшихся рыжеватых шубок; делали короткие пробежки, и самый молодой — «парнишка» — в грациозных, тягуче-летящих прыжках, веселясь, перепрыгивал через козочек. Звал их в игру.

Курбан-Гурт перехватил карабин так, что указательный палец лежал у курка, а вся ладонь обжимала шейку приклада, и он мог мгновенно выстрелить с одной руки навскидку, уверенный, что попадет, куда требуется, и сам не спускал глаз с Италмаза, успевая одновременно следить за стадом. Лихорадила та же мысль: Золотой — что, где, почему?

Италмаз подался вперед, припадая к ружью…

И в гибком

долгом

прыжке,

повиснув на какой-то миг в воздухе,

на самую верхнюю глыбу

пирамиды Красных камней

величаво

опустился он —

Золотой Джейран!

«Цок!» — ударили его копытца.

«Тр-рах!» — сухо распорол воздух вскинутый к небу карабин егеря.

И —

как ослепительный

прочерк молнии

на синем —

прыжок

Золотого Джейрана

вниз.

вернуться

24

Осенний ветер с губительным холодом, уничтожающий всякую растительность.

вернуться

25

«Во имя аллаха…»

вернуться

26

Ядовитый паук песков, укус самки которого бывает для человека смертельным.

вернуться

27

Вид туркменской папахи.